Генерал сильно рассердился и после каждого предложения становился все более официальным и холодным. Я понял, что обзавелся еще одним врагом. Эта догадка вскоре подтвердилась. С того раза все свое влияние на государственных мужей генерал обратил против меня.
Странно, что на второе или третье заседание явился и скрывающийся Терляцкас.
— Я верю вам, — сказал он мне и Казимерасу Мотеке, который в конце концов разъяснил этому гиганту мысли, что юридическая сторона в деятельности Лиги свободы Литвы является самой слабой.
— У меня нет юристов, признался Антанас.
— Их можно найти и среди нас, — расщедрился Казимерас.
В тот период он очень активно собирал все нужные для его общественной деятельности баллы, из которых сколачивал стойкое прикрытие своего прошлого.
С ним вдвоем у меня дома мы писали выводы комиссии, когда не ожиданно зашел Ландсбергис. Он еще раз изложил позицию генерала.
— Не твое дело, — лопнуло мое терпение. — Когда все члены комиссии подпишутся, сможешь критиковать, а пока посиди и посмотри телевизор.
— А тебя кто уполномочил? Эйсмунтас?
Когда эмиссар ушел, Мотека спросил:
— Ты чувствуешь, он слово в слово пересказывает мысли Эйсмунтаса?
— Я разозлился, поэтому не обратил внимания.
— Я юрист, так могут говорить только люди из моего клана. Кроме того, откуда ему известно, что план подготовил Матузанец и что министр Лисаускас ни при чем?
Дальше выяснять не потребовалось, потому что уже на следующий день Шепетис знал, что в «Саюдисе» имеется «и другое мнение». Это мнение поддерживали все соглядатаи Ландсбергиса, кроме Озоласа, которому за «фашистский» плакат Митькин собирался устроить хорошую баню и привлечь к уголовной ответственности. Наша комиссия не угодила ни одной из сторон. Словом, отмывая чужую свинью, мы сами порядком вымазались, но обрели и друзей. За нас горой встал Бронюс Гензялис.
С Бронюсом я познакомился на комсомольской работе. Я вез его в Пакруойский район рекомендовать для работы с молодежью. Дорога была дальняя, в Шяуляй нужно было пересесть на узкоколейку, поэтому разговорам не было конца. Бронюс понравился мне широтой взглядов, достаточной самостоятельностью, начитанностью. Хотя был инвалидом, лишиввшись ноги еще в детстве, но из–за этого не комплексовал.
— Кого ты мне привез? — разозлился первый секретарь райкома партии Швамбарис. — Не смогу ни послать его в деревню, ни посадить на мотоцикл.
Он позвонил в Вильнюс, но ничего не добился. Тогда поступил еще более «по–швамбарски» — во время конференции приглашал комсомольцев в свой кабинет и требовал, чтобы они вычеркнули Гензялиса и записали меня.
Привезенного мною кандидата «провалили», но и меня не выбрали, так как я вовремя узнал о заговоре. Не понимаю, по какой причине, на обратном пути Бронюс излил на меня всю горечь поражения. Я не сердился, только успокаивал новичка:
— Бывает и хуже, поэтому не переживай. Насколько мне известно, тебя предложат в родной Тракай. Это ближе к Вильнюсу, к электричке, поэтому тебе, заочнику Московского университета, будет даже лучше. А насчет моей карьеры ты, брат, перегибаешь. Для заведующего отделом ЦК комсомола пост секретаря Пакруойского райкома был бы тройным понижением.
Он успокоился и подробно рассказал мне о себе. Его дед, кузнец помещика Монкевича, влюбился в литовку, принял крещение, а отец, настоящий католик, сошелся с революционерами, был подпольщиком. В первые советские годы был председателем исполкома Тракайского уезда. Во время войны партизанил и погиб как настоящий воин…
Но больше всего мы говорили о философии. Наши мысли во многом совпадали. Меня удивляли его откровенность и смелость, когда он с большой иронией говорил о всепобеждающем марксистско–ленинском учении. Особеннно он издевался над грубым атеизмом, который тогда еще называли воинствующим.
— Маркс — экономист, философ, но ни в коем случае не пророк, утверждал он. Потом мы перешли к насилию, называвшемуся тогда «великим ускорителем» или «повивальной бабкой» революции. Представь, бога нет, а культ есть, религия — опиум для народа, а везде мы молимся на партию…
Волей–неволей наш разговор перешел на саму систему. Бронюс принялся ее ругать. Делал он это очень осторожно, по–философски, бросая исподлобья взгляд и изучая меня. Я молча слушал, тоже сомневаясь в его искренности. Мне его критика казалась поверхностной, начетнической, с выпирающей «самиздатовской» подкладкой. Когда он иссяк, я стал возражать: