Он сбился со своей импровизации, но снова подхватил ритм, вторя звуку собственных шагов. И, вспоминая, углубился в лес по тропинке, петлявшей меж холмов. А вспоминал он тихо позванивающую бронзой черноту ночей, когда вместе с товарищами дрожал от холода во чревах деревянных коней и ждал, когда придет миг вылезти и вступить в бой. Вспоминал немыслимое остервенение моря, становящегося белым от обилия пены и яростного ветра. И штилевое предвечерье, когда вяло свисающий парус лишь тихо поскрипывал на мачте под солнцем, что обращало в расплавленный свинец ровную и гладкую поверхность воды. Вспоминал пещеры циклопов, таящие опасность приюты Цирцей, стены Сараево, у которых лежат тысячи припорошенных пылью мертвецов. Ракеты бьют в танки, обрушиваются башни-близнецы, дальнее зарево пожаров, испуганные глаза невольниц, скользкие от крови дворцовые переходы, где во мраке, подсвеченном пламенем, снуют темные фигуры победителей с добычей. Раскинутые ноги женщины в полутьме. Отдаленные острова, до которых никогда не дойдут ордеры на арест. И безмолвие.
Он взглянул на свои руки — морщинистые, с уже проступившими на тыльной стороне старческими пятнами. Такие же пятна, морщины и шрамы — он знал это — покрывали и его лицо между поседевшей головой и седоватой бородой. Другим состариться не пришлось, подумал он. Они окончили свой путь до срока, до того, как прозвучали вопросы с ответами, когда все еще было свежо, просто, легко. Всё — плавать, выживать, убивать и умирать. А он теперь в одиночестве свершает свой путь назад, потому что так сказал женщине с зелеными глазами и потому что сгинули один за другим (причем многие — в полном расцвете юности) остальные — герои, чистые сердцем и одновременно жадные до приключений, твердо знавшие, что их поглотит слава, авантюра, собственная репутация. Что их так или иначе прославят боги, поэты, люди. Что за них отомстят друзья. И было так легко погибнуть в кораблекрушении или в бою, утонуть во вражьей крови. Прямо и просто, без колебаний и околичностей. Здравствуй и прощай. Мрамор, фотографии, посмертная слава. В те далекие времена любой дурак еще мог уповать на это. Надеяться, что по нему заплачут друзья и возлюбленные. И будут скорбеть сотни грядущих поколений.
Он продолжал рассматривать свои руки, и ему вдруг почудилась кровь под ногтями. Попытался было отыскать этой крови место в памяти, но вскоре сдался. Слишком много морей, слишком много абордажей, слишком много осажденных городов и горящих Трой у него за спиной, слишком много походов по морям под небесами, где не было богов с тех самых пор, как они перестали тревожить его своим гневом или своими милостями. В конце концов, это могла быть чья угодно кровь. Врага или друга. Или собственная его кровь.
Он потер пальцы о брючину. И вдруг спросил себя: а что происходит с человеком, если он не умирает? Если продолжает жить, и уходит далеко, и вспоминает? И седеет от этих воспоминаний. Что было бы, если бы Патрокл или Гектор выжили и, преобразившись в Улисса, бороздили бы моря и земли, населенные таможенниками, чиновниками, полицейскими и образцовыми гражданами? Рассудительными и благоразумными циклопами. Земли, обильные пещерами, где, чтобы выжить, ты должен называться «Никто».
Мир делится, подумал он не без грусти, на тех, у кого есть кровь под ногтями, и на тех, у кого ее нет. Или они ее не замечают. Чужую или свою собственную. Кровь того, чем мы были прежде. Чем стали ныне.
Погруженный в свои думы, он побрел дальше. И уже ничего не насвистывал. Дорога теперь круче шла в гору, идти стало трудней. Он остановился на середине передохнуть и не поддался искушению обернуться, поглядеть назад, на клинок моря за спиной, блистающий среди древесных крон. Неподвижно постоял еще немного, всматриваясь в дорогу, вившуюся впереди, и нежелание идти дальше, как неподъемная кладь, пригибало его к земле. Полное отсутствие интереса к отрезку пути, который еще предстояло преодолеть, чтобы добраться до свинарника — символа ближайшего будущего, — и дворца на Итаке, и всего того, что Афина, женщина с зелеными глазами, припасла для него, никак не распространялось на то, что осталось позади. И беспокойство — смесь тревоги и вялой неохоты — владело им не потому, что он отдалялся от порта, а потому, что каждый шаг приближал его к тому краю, который теперь, по прошествии стольких лет, был ему глубоко безразличен. «Ностос», — пробормотал он с горькой насмешкой. Возвращение. Внезапно нестерпима стала ему сама мысль, что он идет к очагу, тепло которого уже забыл, что ощутит под пальцами увядшую кожу той, кто стал ему посторонней, услышит шаги сына, чьего взросления не застал. Увидит лук и, весьма вероятно, сам теперь не сумеет его натянуть.
И ни одна из тех теней, которые я тащу с собой, подумал он напоследок, не имеют ко всему этому никакого отношения.