Расположились довольно сносно. Лежа на животе, мы хорошо видели и солонец, и подходы к нему. Федя «проработал» несколько вариантов стрельбы из карабина, приготовил трехбатарейный фонарь, а я вооружился биноклем, который в темноте особенно помогает видеть.
Солонец был сплошь истоптан копытами, бросалась в глаза свежая цепочка крупных медвежьих следов. Из стены леса, обступившей его, выходило несколько троп, но они скоро терялись в сплошной толчее следов по выбитой копытами земле.
Пожелтевшее и поостывшее солнце устало падало за ближнюю гору, было так тихо, что тонкие нити мха висели на ветвях совершенно неподвижно. Быстро стихали птичьи голоса, густел комариный гул, звонко и тоненько переливалась вода в ручейке. Недалеко гнусаво прокричала пробудившаяся неясыть, и снова стихло. Спешили к своим гнездам и убежищам дятлы, сойки, синицы. Прятались бурундуки и белки. Над макушками деревьев потянула крыло в крыло супружеская пара воронов, перекликаясь вполголоса и изредка оповещая о себе округу негромкими, но далеко разлетающимися «крр-кру-ук крр-рок».
Дневная жизнь леса замирала вместе со светом, пробуждалось и входило в силу царство ночной тьмы со звездами, луной и совами, да еще теми зверями и птицами, которым ночное бодрствование навечно предопределено природой или которые не переносят летнего дневного зноя, а еще теми, кто считает кормежку ночью безопаснее. Справа прошуршал еж, за нашими спинами одиноко и бодро хрюкнул истомившийся дневным бездельем барсук. По валежине с краю солонцового безлесья пробежался соболь и юркнул куда-то, будто стесняясь своей большеголовой тонкотелой фигуры, лишенной зимнего изящества. Вдалеке рявкнул медведь, а еще дальше кто-то ему откликнулся.
В густеющих сумерках вдоль стены леса бесшумно заметался темный острокрылый силуэт невесть откуда взявшегося здесь козодоя. Он то взвивался к вершинам деревьев, то на бреющем полете прочесывал пространство солонца, а один раз пролетел от нас так близко, что был виден его широко раскрытый клюв… За всем этим Федя наблюдал так пристально, что от напряжения птичьей лапкой опустились со лба на переносицу резкие складки.
На грязь уселся вальдшнеп. В бинокль было хорошо видно, как он с минуту вертел лобастой головой, потыкал длинным, как шпага, носом и азартно вонзил его в мякоть земли чуть ли не по самые глаза. Но ему не удалось поблаженствовать, в какое-то мгновение он испуганно пикнул и метнулся прочь.
А вместо него над солонцом медленно и величаво замахал громадными крылами лесной филин. Облетев «средоточие жизни» как свою обитель, он уселся… на нашу лиственницу. Метрах в пяти пониже. Хорошо было видно его рыхлое пестрое черно-буро-рыжее оперение, «рожки» на большой голове, плоское глазастое «лицо» с маленьким хищно загнутым носом. Светились янтарем его большие круглые глаза, и голубел клинышек надклювья. Он внимательно осматривался, но не догадывался взглянуть вверх.
Федя будто забыл про солонец. Он бесшумно достал фляжку и, нацелившись, озорно пустил струю воды на нежданного гостя. Тот испуганно шарахнулся, прокричал «кве-е-к, кве-е-к-кве» и уже издали, справившись с испугом, завопил, зарыдал, застонал, дико захохотал, да так громко и жутко, что я посмотрел на Федю с укором: «Надо было тебе…» А он, поняв мой взгляд, оправдывался:
— Плохой он… Мешал нам тут.
Первым припрыгал на солонец заяц. Он копошился в карьере, что-то грыз, постоянно приподнимаясь, оглядываясь и прислушиваясь, стриг воздух ушами, будто ножницами. Федя осветил его «для проверки фонаря», тот застыл на несколько секунд, привстав на задних лапах, и вымелькнул из луча. Через несколько минут бесшумными тенями пришли две косули, озиравшиеся по сторонам и ко всему прислушивавшиеся. И их Федя осветил, но они, не в пример зайцу, к свету отнеслись довольно спокойно. Не обращая внимания на него, принялись грызть глину, потом подвинулись к ключику и опустили к нему головы.
— Пока косули тут — лося и зюбря нет близко, косули их терпеть не могут… Можно и позавтракать. Держи-ка… Только не шуми.
Ночь тянулась долго. Тишина стояла бездыханная, темень набухала сыростью. Гул комаров и переливы ключа мы замечать перестали, зато улавливали, как шелестят иногда над нашими головами лиственничные иголки, как пробежала внизу полевка, как где-то хрустнула сухая ветка. Насквозь пропитавшись этим влажным безмолвием, мы, казалось, не увидели, а услышали, как на яркие звездные россыпи выполз полудиск луны и поплыл над лесом, над сопками, серебря их, над этой тихой, как снег и туман, ночью.
Изредка оповещала о себе простым, задумчиво двусложным «ук-ук, ук-ук, ук-ук» иглоногая совка, протянул монотонную и печальную песенку пестрый дрозд, закончив ее тихим щебетом; грубо, бесцеремонно, резко ворвалась в этот покой ястребиная сова своими пронзительно дикими воплями «клю-клю-клю-клю». И снова — тишина. И все труднее и труднее становилось противиться сну…