Из славянофильской когорты темы заговоров коснулся исследователь былин Орест Миллер (1833–1889), о чём следует упомянуть. Он обрушился на знахарей и колдунов и на их таинственные возможности. Они несли какой-то неблагоприятный, враждебный смысл: само слово «колдун», по его уверению, означало приношение в жертву. В поздние времена эти персонажи превратились в хранителей вероучения, коим больше по инерции приписывалось некое влияние на природу. Среди них немалое количество женщин: из вещих жён произошли ведьмы, наделённые народом безобразным видом и летающие верхом на помеле через трубы[711]
. Желая минимизировать языческую подоплёку, Миллер также относил первоначальное появление заговоров к реликтовой древности, когда не существовало даже понятий о божествах. В ту грубую отдалённую эпоху «всё состояло лишь в том, чтобы через чары обрядовых действий и слов завладевать как добром, так и злом в природе, и, завладев, насылать друг на друга то или другое — по своему усмотрению»[712]. Всё же наиболее заметным вкладом Миллера в изучение заговоров считаются не приведённые выше рассуждения, а признание за обрядовыми действиями самостоятельной роли в заклинательных практиках[713].К мифологической школе примыкает ряд учёных, трудившихся над этой проблематикой. Нужно сказать о Петре Ефименко (1835–1908), собиравшем материал по Малороссии и осмыслявшем его в русле мифологии. Он также отмечал наполнение заговоров «странною смесью языческих понятий и христианских». Гром и молния то олицетворяются в них отдельными существами «Царём громом» и «Царицей молнией», то приписываются Господу Богу или небесным си лам (архангелам, Илье-пророку)[714]
. В заговорах «Царь гром» и «Царица молния» гоняются за нечистыми духами, которые со страхом и трепетом убегают в свои «поместья», под пень и под колоду, в болота и омуты[715]. Одним из первых Ефименко выделил так называемые социальные заговоры, направленные против чиновничества, помещиков[716]. Этот вид заговоров относился к наиболее ранним, поскольку позднее (со второй половины XIX века) во взаимоотношениях с «господами» преобладают уже бюрократические процедуры[717]. Кроме того, он сделал акцент на письменных памятниках, содержавших заговорные тексты: во время обрядов они произносились по памяти, а исполнитель старался точнее придерживаться записанного. Письменная фиксация неизбежно приводила к заимствованиям из книжных источников, что по сравнению с другими видами фольклора наиболее затронуло именно заклинания, сосуществовавшие в XVII–XIX веках как в рукописной, так и устной форме[718]. Ещё одним автором, отметившимся на мифологической ниве, был Пётр Иващенко (1846–1897). Он разрабатывал такую сторону заговорной практики, как «шептания», ведь подавляющее большинство заклинаний именно нашёптывалось. Из такой формы «вымолвления», имевшей в низах какую-то таинственную силу, образовался целый ряд заговоров. В них отводится большая роль самому знахарю, здесь он говорит о себе, что «заговаривает», «высылает». Иващенко также оценивает словесно обрядовое врачевание «археологическим обломком молитвенных языческих возношений к доброму и злому началу в природе»[719].1870–1890-е годы отмечены формированием самостоятельного направления в изучении заговоров, получившего название психологического. У его истоков стоял известный российский лингвист, языковед Александр Потебня (1835–1891). Приверженцы этой школы считали, что мифологические трактовки заговоров и заклинаний недостаточны. Как они отмечали, Буслаев лишь «мимоходом сумел слегка приподнять уголок завесы, хранящей тайны прошлого, дать несколько верных и тонких штрихов»[720]
. Чтобы разобраться в заговорах, следует обратиться не к мифу, а к элементарным и первичным состояниям человеческого сознания, из которых этот самый миф возникает. Потебня и его последователи сконцентрировали на этом внимание, взяв за исходную точку чары, происходившие из примет. В основе заговоров, как подчёркивали они, лежат не молитвенные воззвания к языческим стихийным божествам, а простые восприятия, та же ассоциация как первичная психологическая функция сознания, свойственная ещё доязыковой стадии[721].