Читаем Коричные лавки. Санатория под клепсидрой полностью

А меж тем как люди еще стоят неподвижно, опустив головы, полные светлых и необъятных визий, завороженные великим этим сияющим вознесением мира, из толпы неожиданно выбегает тот, кого безотчетно ждали, — запыхавшийся гонец, весь розовый, в красивом малиновом трико, увешанный колокольчиками, медалями и орденами; бежит он через чистую главную площадь, окаймленный тихой толпой, еще исполненный полета и благовествования — номер сверх программы, чистый барыш, отринутый днем тем, который умело сэкономил его изо всего сверкания. Шесть и семь раз обегает он площадь великолепными мифологическими кольцами, красиво прочерченными и закругляющимися. Он медленно бежит у всех на виду, опустив глаза, словно бы от смущения, и с руками на бедрах. Несколько тучный живот висит, встряхиваемый ритмичным бегом. Пурпурное лицо в напряжении лоснится от пота под черными босняцкими усами, а медали, ордена и колокольцы мерно подпрыгивают на бронзовом декольте, точно свадебная упряжь. Издалека видно, как, заворачивая на углу параболической напряженной линией, приближается он с янычарской капеллой своих колокольцев, прекрасный, как бог, неправдоподобно розовый, с неподвижным торсом, и, скосив блестящие глаза, отмахивается ударами арапника от своры собак, облаивающих его.

Тогда Франц Иосиф I, обезоруженный всеобщей гармонией, провозглашает молчаливую амнистию, дозволяет красный цвет, дозволяет его на этот единственный майский вечер в разжиженном и сладком, в карамельном образе и, поладивший со светом и со своей антитезой, появляется в отворенном окне Шенбрунна, и видать его в эту минуту на всем свете, на всех горизонтах, под которыми на чистых городских площадях, окаймленных безмолвствующей толпой, бегут розовые скороходы, он зрится в виде огромного императорско-королевского апофеоза на фоне облаков, опершимся гантированными руками о балюстраду окна, в бирюзово-голубом сюртуке, с лентой командора мальтийского ордена — в дельтах морщинок сузились, словно в улыбке, глаза, голубые недобрые и немилосердные пуговки. И стоит он так с зачесанными назад белоснежными бакенбардами, загримированный под доброго, — озлобленный лис, и изображает издали улыбку лицом своим без настроения и гениальности.

XXX

После долгих колебаний я рассказал Рудольфу о событиях последних дней. Я не мог долее хранить тайну, распиравшую меня. Он потемнел с лица, крикнул, обвинил меня во лжи и наконец взорвался неприкрытой завистью. — Все вранье, отъявленное вранье, — восклицал он, и забегал, воздевая руки. Экстерриториальность! Максимиллиан! Мексика! Ха-ха! Плантации хлопка! Довольно! Он не намерен больше предоставлять свой альбом для подобных бестактностей. Конец сотрудничеству. Расторжение контракта. Он схватился за голову от возмущения. Он был выведен из себя, готов на все.

Чрезвычайно испуганный, я стал объясняться, успокаивая его. Я признал, что на первый взгляд все на самом деле неправдоподобно, даже невероятно. Я сам — соглашался я — не перестаю изумляться. Ничего удивительного, что ему, неподготовленному, трудно все это сразу принять. Я взывал к его сердцу и чести. Может ли он поступиться своей совестью, чтобы именно сейчас, когда дело вступило в решающую стадию, отказать мне в помощи и все погубить, прекратив свое участие? Наконец, я брался доказать с помощью альбома, что все, слово в слово, правда.

Несколько успокоенный, он раскрыл альбом. Никогда еще я не говорил с таким красноречием и пылом, я превзошел самого себя. Аргументируя марками, я не только отвел все обвинения, развеял все сомнения, но, не ограничившись этим, пришел к таким поразительным выводам, что сам был изумлен открывшимися перспективами. Рудольф молчал, побежденный. О конце сотрудничества речи уже не было.

XXXI

Счесть ли совпадением, что именно в те дни приехал грандиозный театр иллюзий — великолепный паноптикум — и расположился лагерем на площади Святой Троицы? Я давно это предвидел и торжествующе возвестил о театре Рудольфу.

Был вечер, ветреный и тревожный. Ожидался дождь. На желтых и тусклых горизонтах день, готовый отбыть, спешно растягивал непромокаемые серые покровы над табором своих повозок, ползших вереницей в позднюю и холодную потусторонность. Под наполовину опущенным темнеющим занавесом на мгновение показались далекие пока и последние пути зари, сходящие большой и плоской нескончаемой равниной, полной обширных озерных краев и зеркальностей. Желтый и испуганный, уже предрешенный отблеск шел от этих светлых дорог наискось через полнеба, занавес опускался быстро, крыши бледно блестели мокрым отсветом, стемнело, и спустя короткое время водостоки стали монотонно петь.

Паноптикум был ярко освещен. В напуганных и торопливых сумерках, в палевом свете исчезающего дня возле освещенного входа в шатер толпились темными силуэтами накрытые зонтиками люди, почтительно внося плату декольтированной цветной даме, сверкавшей драгоценностями и золотой коронкой во рту — живому бюсту, зашнурованному и накрашенному, нижней частью своею непонятно куда пропадающему в тени бархатных завес.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже