Летом лавка дико и неряшливо зарастала зеленью. Со стороны двора, где склад, окно зеленело, все в бурьяне и крапиве, подводное и зыбучее от листвяных отсветов и колышущихся рефлексов. Словно на донышке старой зеленой бутылки, в нем в полумраке долгих летних заполдней и неизбывной меланхолии бзыкали мухи — большие и менструальные экземпляры, взращенные на сладком вине отца, косматые отшельники, целодневно оплакивающие свою треклятую судьбу в долгих монотонных эпопеях. Это дегенеративное племя магазинных мух, склонное к диким и внезапным мутациям, изобиловало особыми чудаковатыми плодами кровосмесительных скрещиваний, вырождаясь в некую надрасу грузных гигантов, ветеранов с глубоким и горестным тембром, диких и угрюмых друидов собственного страдания. К концу лета выводились, наконец, и те одинокие поскребыши, последние в роду, подобные большим голубым жукам, немые уже и без голоса, с захирелыми крыльями, и влачили печальное житье, бегая без конца по зеленым стеклам окон в непрестанных и слепых перемещениях.
Двери, редко отворяемые, зарастали паутиной. Мать спала за конторкой в суконном гамаке, подвешенном меж полок. Приказчики, донимаемые мухами, вздрагивали, гримасничали, мечась в беспокойном летнем сне. На дворе меж тем разрасталась сорная трава. Под жутким жаром солнца помойка буйно обрастала генерациями громадной крапивы и мальв.
От стычки солнца и скудной почвенной воды заквашивалась на этом лоскутке земли злобная субстанция сорняков, сварливый отвар, ядовитый дериват хлорофилла. Тут варился на солнце горячечный фермент, вымахивая в легкие листовые формации, многократные, зубчатые и сморщенные, тысячу раз повторенные по одному и тому же образцу, по сокрытой в них единой идее. Дождавшись своего часа, эта заразительная концепция, эта полыхающая и дикая идея ширилась, как пламя, зажженная солнцем, разрасталась под окном пустопорожним промокашечным разговорцем зеленых плеоназмов — травяное убожество, стократ умноженное неприхотливой отъявленной чушью, бумажная базарная штуковка, оклеивающая стену склада все большими шуршащими кусками, космато вспухающими обоина за обоиной. Приказчики просыпались после легкого сна с пятнами на щеках. Странно взвинченные, они вставали с постелей в горячечной предприимчивости, воображая героические буффонады. Обуянные скукой, раскачивались на высоких полках и болтали ногами, напрасно озирая пустоту городской площади, выметенной зноем, в надежде хоть чем-то развлечься.
Тут, случалось, деревенский мужичок, босой и домотканый, нерешительно останавливался у входа, робко заглядывая в лавку. Скучающим приказчикам только этого и было надо. Как паук, завидевший муху, они мигом спускались с лесенок, и тотчас окруженный, дергаемый и подталкиваемый, засыпаемый тысячей вопросов мужичок со смущенной улыбкой отбивался от настырных приставал. Он чесал в затылке и, улыбаясь, недоверчиво глядел на угодливых пройдох. Табачок, значит, желаете? Который это? Самолучший, македонский, янтарно-золотой? Нет? Стало быть, обыкновенный, трубочный? Махорка? Тогда сюда, сюда пожалте. Не извольте беспокоиться. Сыпля комплиментами, приказчики направляли его легкими тычками в глубь лавки, к боковой стойке у стены. Приказчик Леон, вошедши за прилавок, делал вид, что выдвигает несуществующий ящик. О, как же он трудился, бедный, как закусывал в напрасном усилии губу. Нет! Необходимо было изо всех сил колотить в брюхо прилавка, что мужичок, подзадориваемый приказчиками, проделывал с душой, весь внимание и усердность. Когда же это не помогло, он полез на стойку топать босыми ногами, сгорбленный и седенький. Мы помирали со смеху.
Тогда и случился достойный сожаления инцидент, обернувшийся для всех печально и постыдно. Любой из нас не был без вины, хотя и действовал не по злому умыслу. Всё скорей следовало счесть легкодумностью, отсутствием серьезности и понимания высоких забот отца или нашей опрометчивостью, какая в сочетании с непредсказуемой, уязвимой, склонной к крайностям отцовской натурой, вызвала последствия воистину фатальные.
Пока мы, стоя полукольцом, отменно развлекались, отец тихо проскользнул в лавку.
Мы проглядели его приход. Мы заметили отца, когда внезапное осознание цепочки событий поразило его молнией и скривило лицо страшным пароксизмом ярости. Прибежала испуганная мать: — Что с тобой, Иаков? — воскликнула она, обомлев, и в отчаянии хотела похлопать его по спине, как делают, когда кто-то подавится. Но было поздно. Отец нахохлился и съежился, лицо его быстро распадалось на симметрические элементы ужаса, неудержимо окукливаясь на глазах под бременем непостижимой катастрофы. Прежде чем успели мы понять, что произошло, он вдруг завибрировал, зажужжал и метнулся перед нами чудовищной гудящей мохнатой сине-стальной мухой, стукавшейся в безумном лете обо все стены лавки. Потрясенные до глубины души, внимали мы сирому плачу, красноречиво модулированной глухой пене, пробегающей вверх и вниз по всем регистрам безутешного горя и неразделенного страдания под темным сводом лавки.