Угроза расстрела, кажется, миновала, Бертольд Северинович впал в состояние, близкое к эйфории, — или не к месту рассказывал детские анекдоты, или вдруг предавался воспоминаниям, давно известным Плетневу. Говорливость раздражала Дмитрия Дмитриевича, но старый доктор давно и прочно усвоил правило быть снисходительным к человеческим слабостям, правило, особенно важное в лагерном коллективе, замкнутом, составленном из людей разнообразных и собранных вместе не по своей воле, коллективе, где любая вспышка может породить массовый взрыв эмоций, грозящий непредсказуемыми последствиями, вплоть до подавления силой оружия. В ответ на словоизвержения Либмана доктор Плетнев молчал и думал не о нем, не о себе, думал о больных в санях с фанерными будками: спасение от мороза заключалось только в движении, а те лежали плашмя на тонком слое соломы, покрытые реденькими бушлатами, почти прозрачными от ветхости одеялами; вполне возможно, кто-то уже окоченел.
Ветер дул в спину, это радовало, ибо не секло лицо, и огорчало, поскольку сзади приносило ветром запах из полевых кухонь…
Просека, похожая на сумрачный, продуваемый ветром коридор, кончилась — все на свете рано или поздно кончается, — и на большой поляне, освещенной низким, без лучей, голым солнцем, их привычно выстроили в четыре шеренги, пересчитали, объявили привал и обед. Вместо баланды и двух ложек ячневой каши выдали одну похлебку — погуще первого блюда, пожиже второго, — дозволили четверть часа покурить, двинулись дальше; вскоре очутились на бесснежном шоссе, а еще через полчаса ускоренного марша — на безымянном полустанке, где по двум путям вытянулись длинные составы из теплушек.
Название «теплушка» звучало издевательски: железные печурки, правда, имелись, но, хотя вокруг полустанка высился таежный лес, дровами запастись не разрешили; в каждом вагоне лежала небольшая, ребенку нести, охапка полешек, на одну слабую истопку…
Когда разгружали санитарные возки, оказалось, как и предполагал Плетнев, из семнадцати больных шестеро явно мертвы, не требовалось даже щупать пульс и выслушивать сердце. Трупы отнесли к ближайшей опушке и швырнули в сугроб. Дмитрий Дмитриевич даже не заикнулся о том, чтобы вырыть могилу: грунт, конечно, промерз метра на полтора, кто прикажет возиться, да и зачем… Волки полакомятся, пошутил конвойный сержант. Мертвые остались под равнодушными деревьями, под равнодушным стылым небом; одежду с них сорвали, это пронзило Плетнева горечью и печалью: привычный к страданиям, он вопреки всякой логике думал о том, как им сейчас холодно, им, голым, синим на белом-белом снегу…
Эшелоны стояли на запасных путях, и, пока шла погрузка, мимо пронесся такой же товарняк, в зарешеченных оконцах под самыми крышами промелькнули головы в арестантских шапках: куда-то доставляли пополнение.
Они тоже тронулись — в том же направлении, по солнышку судя, на восток. Ехали двое суток, трижды останавливались для оправки, да разрешили также напилить-наколоть дровишек.
Темным утром выгрузились на станции Биробиджан, битком забитой товарняками, уже опустелыми, а то еще ожидающими таких же недоброхотных пассажиров.
Плетнев, как и остальные, смотрел отвыклыми глазами на вокзал, на человеческие дома в небольшом удалении, кто-то успел пустить парашу, будто здесь и оставят, слуху этому хотелось верить, ибо человек не может без веры жить, — но параша оказалась только парашей, опять их построили, скомандовали «шагом марш».
Вели утоптанной, гладкой дорогой — несомненно, тут успели прошагать тысячи ног, — и путь оказался недолог, а финиш его удивителен…
Глава тринадцатая
Не конторским силикатным клеем — он имел свойство быстро желтеть и делать бумагу ломкой, — но домодельным крахмальным клейстером врач Лечсанупра Кремля Холмогоров, покупая по два экземпляра газет, аккуратно вырезал и намертво приклеивал к листам одинаковых альбомов все без исключения
«Из летописи безумного государства» — придумал он название своей коллекции, зная, что не только дерзновенный заголовок, но и просто факт тенденциозного подбора обнародованных в официальной печати статей, заметок, писем является, несомненно, криминалом, и, случись докопаться до альбомов органам государственной безопасности, составителю этих фолиантов придется худо. Но Холмогоров считал, что обязан сохранить для внуков документы эпохи — как знать, сберегут ли эти газеты в общедоступных библиотеках.