В последние годы жизни, много времени проводя в санаториях и больницах, он особенно сердито писал о медперсонале и соседях: смотрят телевизор! ходят в кино! играют в домино! режутся в карты! как можно тратить на это жизнь?
«Кино, телевизор и радио вытеснили всю гуманитарную культуру. Мед. „сестра“ это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт – все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева – словом, не просто дикари, а недочеловеки. Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, темным. И у меня такое чувство, что, в сущности, не для кого писать…» Катаев дал прочесть ему привезенную из Америки книгу о молодежи, не желающей жить по законам, на которых построено общество в США, – и Чуковский скупо замечает в дневнике: "Капитализм должен был создать своих битников – протестантов против удушливого американизма – но как уродлив и
Самое противное – ему все понятно. Все скучно, предсказуемо, одинаково, бездарно. Вот разве что о Чехове (близится 100-летний юбилей писателя, готовится новая волна публикаций) он думает с интересом – и так напряженно, так постоянно, что Чехов, в который раз уже, отчетливо ему снится.
И костер свой Чуковский устраивает с прежним интересом и радостью. И с детьми в Переделкине – носится, возится, стучит палкой, шалит от всей души, и дети визжат от счастья. И есть, конечно, в этих проделках что-то неуловимое, хитрое, карлсоновское: вот как раз с Карлсона бы сталось прийти в тихий дом к философу Асмусу, заставить детей, мирно игравших в углу, соревноваться, кто громче заорет… А потом гордо удалиться со словами: «Пошли скорее из этого сумасшедшего дома».
Ольга Грудцова вспоминала: на одном из «костров» Агния Барто спросила: ну-ка, дети, кто лучше всех знает «Мойдодыра»?
– Я!!! – завопил Чуковский.
Тем временем мир меняет очертания. Советские аппараты долетают до Луны. Впервые за много лет отношения между СССР и США налаживаются, возникает подобие диалога, Хрущев едет с визитом в Штаты, страны обмениваются выставками достижений. Прошел первый Московский международный кинофестиваль. В приоткрытую страну врывается мир – и хотя идеологические скрепы еще держат литературу, но чувствуется: прорыв неминуем. В конце 1950-х начинаются вечера в Политехническом, где читают стихи молодые поэты: Ахмадулина, Вознесенский, Евтушенко. Поэзия собирает залы, и кажется – ее языком, пока не слишком внятно, заговорило новое поколение.
А старое поколение уходит.
Летом 1959 года умер Виталий Бианки. В феврале 1960-го в Париже скончался Александр Бенуа, когда-то в очередь с Чуковским писавший «подвалы» в газете «Речь» и яростно споривший с Репиным… 2 марта умерла Тамара Габбе, подруга Лидии Корнеевны, близкий друг и соратник Маршака.
Весной 1960-го сам Чуковский долго болел. 10 апреля в дневнике записано: «Вот уже почти месяц я в постели» – сердце, грипп; весь май тоже отдан болезни. «Я весь отравлен снотворными. Писать не могу. Ни одной мысли не могу додумать до конца. Вообще полная деградация личности». Он снова собирался умирать. Зная мнительность Чуковского и его склонность готовиться к смерти всякий раз, как заболеет, можно понять: был болен сильно, но не смертельно. В мае же в больницу почти одновременно попали Маршак (с подозрением на рак) и Ахматова (с предполагаемым инфарктом – оказалось, его не было). Они уже все немолоды и до предела измотаны жизнью и историей.
10 мая умер Юрий Олеша.
30 мая умер Пастернак.
О том, что у Пастернака рак и спасти его почти невозможно, Чуковский знал. Однако о смерти поэта ему сказали не сразу: вызвали из города Лидию Корнеевну.
"Дед впервые решился встать с постели и переселиться работать на балкон, – писала она. – Сидит в кресле, укутанный по пояс пледом, и пишет на дощечке. Когда я вошла, он не сразу услышал – сидел, опустив бумагу на колено и вглядываясь в любимую березу со скворечником. Он всегда выискивает на ее стволе следующую свою строку. Поморщился с досадой: я прервала строку.
– Ну, что ты?
Я взяла стул, села напротив.
– Несчастье, Дед.
И выговорила.
Совершая эту жестокую операцию, я видела ясно, при ярком свете солнца, какой он старый, как отекло лицо, какие синие губы, как он горбится в кресле. Маленький старичок. Только руки прежние, молодые, куоккальские. Но руки дрожат.
Он всхлипнул – без слез – и попросил принести из кабинета бумагу и конверт: письмо Зинаиде Николаевне".