Он расслабился, принял прежнюю сгорбленную позу, спросил, ядовито усмехнувшись:
- Пушкина-то вы, конечно, знаете?
Владимир ответил утвердительно:
- Да! – хотя всего-то и знал о нём, что это – известный русский писатель прошлого века.
- Так вот, Мицкевич – это польский Пушкин.
Своим коротким ответом-сравнением он уточнил сведения Владимира о Пушкине и пополнил их о польских поэтах.
- Извините, товарищ лейтенант, если я вас чем обидел, - почитатель Мицкевича, несколько склонив головёнку, заглянул в глаза Владимиру. – Знаю, что язык мой – враг мой, а не удержусь, что-нибудь и сорвётся обидное, когда интеллект восстаёт против… против… как бы это сказать о некотором неведении об общемировых культурных ценностях? Вы, правда, не в обиде на дерзкого поляка?
- Да нет, рассказывайте дальше, - успокоил его Владимир, хотя чувствовал, что тому и не надо никакого успокоения, а просто очень хотелось, чтобы подвернувшийся русский недотёпа проникся хоть немного высокой интеллектуальной значимостью рассказчика – приятно оказаться чем-то выше благополучного слушателя.
- Ещё раз прошу прощения. Да! Вы теперь, наверное, немножко лучше понимаете меня, - продолжал он иезуитски топить того, кто его накормил и напоил, в элементарной необразованности, - понимаете, как тяжело мне жилось, как одинок я был. Так и жил в отгороженном шляхетском мирке прошлого века, стараясь как можно реже и безболезненно соприкасаться с обыденщиной в виде жены-дуры, нелюбимых дочек, завистливых и безграмотных сослуживцев-учителей и всего того быдла, что заполняло улицы, казённые и общественные учреждения. Жил, не признаваясь себе, что голубая кровь моя подпорчена бабушкой по отцу, чистокровной еврейкой, и что кормлюсь я со стола и за счёт быдла, но оставался выше этого, низменного. Во мне постоянно жил Мицкевич, и я ждал голубую пани.
Порченый шляхтич глубоко вздохнул, допил водку, поковырял вилкой в салате и продолжал исповедь, а Владимир сидел перед ним, слушал в пол-уха и думал: «Зачем мне этот бред дегенеративного спесивого интеллигента да ещё почти жида», но не уходил.
- И дождался, - рассказывал дальше полу-поляк на четверть жид. – Но не пани, а бошей.
Человечек схватил несколько вилок салата, готовясь к изложению нового поворота несчастной и несправедливой, по его мнению, судьбы.
- Когда началась война, я просто-напросто не успел никуда убежать, да, признаться, не особенно и старался, несмотря на блажные вопли семьи. Я никогда не умел что-либо делать, любил только думать, а ещё больше – мечтать и ждать, когда мечты сбудутся. Что делать, если не приспособлен к резким движениям? Моя комплекция, вы сами видите, не позволяет больших трат энергии, а тут вдруг встал вопрос, целая проблема: как прокормиться самому и накормить семью. Школа, кое-как просуществовав полгода, закрылась – и дети перестали ходить, и учителям не платили. Дома слёзы и ссоры. Но что я мог сделать? Разозлившись, моя голодная толстуха тайно понесла на базар моё бесценное собрание Мицкевича. Сколько я потратил на него сил, средств, унижений, страха, даже на коленях умолял отдать, и всё – прахом! Мицкевича – на базар! Вы можете себе представить интеллектуальный уровень этой женщины, думающей животом? Она ушла утром, когда меня не было. Вернувшись примерно через 2 часа, я сразу же обнаружил пропажу, узнал у девочек о гнусном умысле и бросился следом. Но поздно! Дура уже возвращалась в слезах: на базаре книги отнял патрульный офицер и приказал выбросить на помойку. Я, не дослушав её злобных причитаний и угроз, побежал на базар и опять опоздал: книги по одной-две подобрали торговки, ободрали обложки и использовали бесценные листы на кульки и завёртки. Сколько я ни требовал и ни просил, чтобы отдали хотя бы такие, они только смеялись и грозились позвать того офицера. Всё! Пропал мой Мицкевич, а с ним рухнул и мой замкнутый великопаньский мирок, - потерявший жизненную опору скрытый пан тяжело вздохнул. – Но надо было как-то жить. Сжавшись, пошёл наниматься к немцам, но всюду, где я только-только успевал выразить свою скромную просьбу, меня грубо обрывали вопросом: «Юдэ?» и, несмотря на мои уверения, что поляк, брезгливо отворачивались, пока я не забрёл, совсем отчаявшись, в местное отделение гестапо, не подозревая, что попал в филиал преисподней.
Непризнанный поляк, размякший от жалости к себе и от выпитой водки, вытер глаза, в которых, впрочем, слёз не было, а мутнела постоянная влага, скапливающаяся, вероятно, от переизбытка алкоголя.