Как же сталинский «патриотизм» уживался с марксизмом, от которого вождь не собирался отказываться? Негативное отношение основоположников ко всему, что связано с Россией, для знающей публики не было секретом. Большевистская элита, преклонявшаяся перед Марксом и Энгельсом, не обращала внимания на их нелицеприятные антирусские выпады: это казалось мелочью на фоне грандиозных планов построения коммунизма. Сталин тоже игнорировал пренебрежительное отношение основателей великого учения к России, но постепенно начал внедрять мысль о том, что они просто не все знали и не все могли учесть. На откровенный разрыв с «самым научным учением в мире» он идти не собирался, чтобы играть роль преемника «великих умов», чьи имена «сплелись в единый венок» с именем Сталина[695]
. Пропаганда подчеркивала, насколько серьезно относились Маркс и Энгельс к России. С каким громадным интересом зачитывались они «Словом о полку Игореве»[696]. Как настойчиво изучали русский язык, чтобы в подлиннике ознакомиться с произведениями русской мысли[697]. Перед нами добротный ход: заставить незабвенных классиков работать не только на пропаганду себя, как верного продолжателя их дела, но и на авторитет России, коей они на дух не выносили.В действительности, Сталина никогда не заботило сбережение идейного наследия марксизма. Известно немало его пренебрежительных слов в адрес Маркса и Энгельса. Так, их учение об отмирании государства, на которое ориентировался и Ленин, Сталин отмел, а возникшие теоретические нестыковки объяснил изменившимися обстоятельствами: взгляды классиков будут применимы, когда социализм победит в большинстве стран и когда появятся необходимые для этого условия. А однажды Сталин вообще заявил, что у основоположников имеются недостатки, вызванные влиянием немецкой философии, в особенности Канта и Гегеля[698]
. В 1934 году по его требованию из гранок журнала «Большевик» была снята статья Энгельса «Внешняя политика русского царизма», где внешнеполитические службы страны выставлялись шайкой бесстыдных аферистов, обслуживающих хищнические позывы самодержавия. Как заметил Сталин, тоже самое было характерно и для Европы, причем «в неменьшей, если не в большей степени»[699]. (Статью Энгельса опубликовали весной 1941 года в том же «Большевике».) Разумеется, Сталин давал жизнь тем или иным формулировкам, руководствуясь исключительно прагматическими целями конкретного момента.Это демонстрирует ход дискуссии об уровне развития российского капитализма в два последние десятилетия царизма. Школа Покровского, заправлявшая в советской науке 1920-х, высказалась однозначно: русский капитализм был не просто отсталым, он был начисто лишен какой-либо национальной окраски. Труды, выходившие под эгидой Коммунистической академии, рисовали картину полной зависимости российских банков и промышленности от западного капитала – здесь особенно преуспели Н. Н. Ванаг и С. Л. Ронин. Ванаг убеждал, что органическое строение капитала в России отражало пережитки средневековья, а потому выводы о его бурном развитии совершенно необоснованны: их могут делать «только дети, не овладевшие всеми четырьмя правилами арифметики»[700]
. В свою очередь, Ронин уверенно разделял все российские банки накануне Первой мировой войны на две группы: одни контролировались непосредственно из Парижа, другие – из Берлина. Причем западному капиталу незачем было добиваться формального большинства в управлении: все дела «весьма добросовестно творили «русские люди», допущенные хозяевами к управлению после тщательного отбора»[701].Однако, у этой группы историков появились оппоненты. И. Ф. Гиндин и Е. Грановский, привлекая новые данные, заговорили о несостоятельности подобных взглядов. В частности, Грановский назвал выводы Ванага «досужим вымыслом человека, брезгающего «узко экономическим анализом» и предпочитающего черпать основания схем в «трансцендентальных» глубинах своего сознания»[702]
. По мнению Гиндина, российской особенностью была недостаточная четкость общей картины, поскольку отечественный финансовый капитализм получил полное развитие лишь за несколько лет до 1914 года. В этот период наметилось усиление русских элементов, опиравшихся на рост внутренних накоплений. Продолжение этой тенденции могло бы привести к окончательному закреплению русских финансовых групп[703]. Речь шла о московской буржуазной группе, где позиции иностранного капитала всегда были незначительны. Справедливость этих упреков очевидна: купеческая элита слабо вписывалась в теорию о подчинении иностранному капиталу. Это чувствовал и сам Ванаг, не преминувший сделать оговорки относительно текстильной промышленности – цитадели купечества. Он признал, что в этой хозяйственной отрасли процессы несколько отличались от общего финансово-экономического контекста, но не более того[704]. Очная дискуссия состоялась в ходе первой Всесоюзной конференции историков-марксистов, где обе стороны изложили свои аргументы[705].