Тут было много других женщин: графиня Стернин, вышедшая замуж за одного русского министра, которую прозвали графиней «Бубен», в насмешку за ее маленький, но красивый нос; мадемуазель Зюлейка, дочь одного немецкого поэта, толстая, розовая, выставлявшая из-под очень низкого и узкого корсета всю свою шею — до того нескромная, что она никак не могла понять, почему считается неприличным являться чуть не голой; мадемуазель Луисберг, красивая, стройная уроженка Померании, участвовавшая в вокальных концертах с благотворительною целью, и которая, овдовев третий раз, близко сошлась, в тридцать пять лет, с одним незначительным бельгийским музыкантом, которым, однако, не вполне удовлетворилась, так как он скоро впал в чахотку — а на все тайные предложения других, шепотом отвечала: «О! не стоит труда!»; мадам Беатриса Мзилах, давнишняя примадонна, которой сильно аплодировали в былое время, и, которая все еще пользовалась благосклонностью очень молодых людей, несмотря на свою старость и морщины, которые, без сомнения, послужили причиной для следующего отзыва одного французского поэта, сказавшего о ней: «Самое привлекательное в мадам Мзилах заключается в том, что она путешествовала по всем европейским столицам»; а, наконец, и вся эта толпа людей в экстазе — с короткими завитыми волосами, с лорнетками на глазах; все, они без исключения, были ученики аббата Глинка.
Между женщинами сидело несколько мужчин, и человек, мало-мальски знакомый с этим обществом, легко мог узнать маркиза Везеда, японского уполномоченного посла, который носил костюмы тирольского пастуха, сохранив привычку одеваться таким образом со времен своего пребывания в Инсбруке. Тенор Линдбауэр, с маленьким сжатым розовым ртом и изящными черными усиками, вертел между указательным и большим пальцами своей пухлой руки маргаритку, похищенную из волос своей соседки, между тем, как полные неги глаза его скользили по стене, на которой висела его высокая, белая, как серебро, блестящая шляпа. Доктор Пфейфель, всегда умевший втираться в избранное общество дворян и художников, уже склонял к скатерти свое исхудалое, полупьяное лицо, окаймленное бакенбардами грязно-красного цвета, из-за которых торчали два чрезмерных больших уха; Пфейфель был вполне пруссак, до того пруссак, что даже, когда он сидел без каски, казалось, будто она все еще красуется на голове. Кроме того, тут было пять или шесть пианистов, желающих подражать Бетховену, двое ученых — один датчанина, другой саксонец — с претензиями говорит французские каламбуры; композитор-бельгиец, презрительно относившийся к французским нравам, хотя сам был изгнан из отечества за обольщение двух дочерей бургомистра города Льежа, которым давал уроки музыки; англичанин, назначение которого состояло в том, чтобы оставаться верным самому себе, и гасконец-приказчик торгового дома из Шампани, втеревшийся в это общество, в надежде высмотреть покупателей; он доказывал, что, если хорошее вино составляет исключительное преимущество Франции, то хорошую музыку можно слышать лишь в Германии. Сам же он с большим чувством играл на охотничьем роге. Словом, то был меломан, не уступающий Годиссару.
Веселая компания беззаботных гуляк; привыкших к трактирной жизни, пила, болтала и смеялась, сидя вокруг стола, над которым качалась висячая лампа, светом своим увеличивавшая блеск драгоценных женских уборов и ярче обрисовывавшая атласистую белизну их обнаженных плеч.
Однако ж, странное дело: с минуты появления Фридриха, никто не поминал имени принца Тюрингского, а слышался лишь разговор о предполагаемом представлении мистерии Страстей Господних, о празднестве, устроенном в прошлом месяце в Берлине, о представлении Рыцаря-Лебедя, которое в скором времени должно было быть исполнено в Нонненбурге, лишь бы только смерть Иосифа II не облекла двор и город в глубокий траур. По видимому, ни мужчины, ни женщины не заметили появления Фридриха и никто не обратил на него внимания. Обманутый в надежде удовлетворить своему любопытству и утомленный шумом, нарушавшими его грезы, он велел служанке приготовить для себя комнату, и когда она приотворила маленькую стеклянную дверь, из-за которой виднелась лестница, ведущая в верхние комнаты, он приподнялся, чтоб выйти из зала.
В эту минуту, раздался страшный шум разбитой посуды, шум, который немцы называют «Базар», и которому обязан своим названием один из берлинских журналов.