Следующее, что я помню, это то, как я лежу на песке совершенно голый, а напротив меня совершенно голый же Горшок. Одной щекой я чувствовал, как неподвижно вишу в пространстве, а подо мной океаны и моря, а чуть ближе ко мне облака, немного закрывающие землю. А другой щекой я ясно ощущал, как лечу. Лечу с дикой скоростью над океаном, иногда заныривая вглубь. И в моменты заныривания уже не воздух, а вода обжигает мне щеку, а мелкие рыбешки оставляют небольшие царапины. В голове же не было ничего, ни притяжения Луны или Земли, ни покоя, или тревог, ни тепла, ни холода. Вся информация приходила через глаза, но это не было светом или тенью, это было вообще. Впрочем, когда я закрыл глаза, ничего не изменилось, стало только лучше видно. Или, может, это я их так открыл? А открывал ли я вообще глаза в этой жизни – вот так, чтобы видеть все.
Тут краем закрытого
Но через какое-то время мне это надоело, я сел и посмотрел вокруг. Первое, что я увидел, была обнаженная Аня, которая с интересом и явно давно наблюдала за нашими гонками.
– Вы, панки со Ржевки, какие-то странные, необычные и довольно неприглядные, особенно если смотреть издалека. А вблизи так и очень даже, – сказала она и так, чуть ли не смущенно, потупилась.
– Скажу тебе больше, и вблизи мы не все пушистые. И это говорю тебе я, а ведь я – один из нас, – сказал я в ответ. Хотя, вполне возможно, просто подумал.
Балу на концерте в ДК им. Ленсовета. Санкт-Петербург, 1998 год. Фото М. Лаписа
Потом еще раз внимательно оглядел Аню и подумал
Тут из воды вылезла Анфиса, и Горшок ненадолго очнулся и теперь уже нормально, на четвереньках, подполз к нам.
И я перевернулся на живот. А потом на спину. А потом снова поглядел на прекрасных в своей наготе Аню и Анфису в волнах прибоя, до которого мы с Горшком все-таки добрались, и понял, что время остановилось.
Все время принадлежало нам. Остановилось солнце в своем беге по небу и застыло где-то над головой. Невидимые пока звезды тоже замерли. Птица с полуоткрытым клювом нелепо застыла на одной ноге. И даже капли воды, падающие с тел наших девушек, зависли в воздухе, как кусочки хрусталя.
Жизнь стала, нет, была… Мы увидели ее такой, какая она есть. И этот песок, и эти деревья. А главное, мы увидели, что она больше никакой иной быть не может. Не может. И все остальное, что нам казалось в этой жизни и что мы принимали за жизнь, это наши придумки. И то, и другое – это прекрасно, но вот то, что сейчас, – оно настоящее.
Тут наше единение и общее понимание мира с Горшком моргнуло, и мы разделились.
И вдруг внезапно солнце, море, этот пляж, прекрасные девушки, кислый чай и «пластилин» ТАК нахлынули. Вдруг ТАК принакрыли, что удерживать окружающий мир не стало никакой возможности. И я отпустил его.
И наступила темнота. Не обволакивала, не постепенно пришла, а именно наступила. Она хоть и душила понемногу, но как бы давала надежду на избавление после долгой болезни. Горшок напротив меня закричал, но по каким-то признакам я понял, что он просто открыл рот и не может издать ни звука. Впрочем, я и сам сидел
Тогда я решил лечь. И пришло ясное понимание, что пути назад больше нет. Да если бы он и был, то жизнь… моя милая, пусть и неспокойная жизнь ржевского мыслителя никогда не будет прежней. Никогда. И меня потянуло куда-то в темноту, в море, к девушкам, и я понял, что это смерть. Пусть небольшая, но настоящая.