Поначалу Короленко обрадовался предстоящему знакомству, но, поразмыслив, решил, что уже своим приходом он солжет. Спорить с Толстым, перед художественным гением которого он преклонялся, Короленко не хотел. Но у него не было никаких иллюзий относительно толстовского учения о «непротивлении злу насилием». Он не террорист, но необходимость противления казалась ему до такой степени очевидной, ясной, обязательной, что слушать иное мнение без возражений, даже от Толстого, Короленко равнодушно не смог бы. Он решил, что приглашение Толстого не примет и к нему не пойдет.
Прошло несколько дней, и Короленко все же пошел к Толстому. У редакции «Русской мысли» зародилась идея сборника в память двадцатипятилетней годовщины «освобождения» крестьян, и редакция просила Владимира Галактионовича и известного писателя-народника Николая Николаевича Златовратского посетить Толстого и пригласить участвовать в издании.
Они пришли к известному всей Москве дому в Хамовниках вечером.
По широкой лестнице оба писателя, изрядно волнуясь, поднялись на второй этаж.
На верхней площадке, среди группы людей, стоял Толстой, известный Короленко по портретам, — высокий, худощавый, широкоплечий, с большой седеющей бородой, в блузе. Когда Короленко назвал себя, Толстой взял его руку и, задерживая в своей, договорил, обращаясь к группе:
— …Да, да„я действительно нашел истину. И она мне все объясняет — большое и малое и все детали. Вот это вот пришел Короленко. Он был в Сибири и отказался от присяги. Теперь он пришел ко мне. И я знаю, зачем он пришел, и что ему нужно, и что он хочет у меня спросить.
Короленко густо покраснел. Опасение оказалось не напрасным — его приход все же выглядел как ложь. Но Толстой вдруг резко перебил себя:
— Пойдемте ко мне… Счастливый вы человек, Владимир Галактионович, — произнес он на ходу. — Не удивляйтесь, что я так говорю… Вот вы были в Сибири, в тюрьмах, в ссылке. Сколько я ни прошу у бога, чтобы он дал и мне пострадать за мои убеждения, нет, не дает этого счастья. За меня ссылают — на меня не обращают внимания.
В большой, просторной комнате, служившей Толстому кабинетом и приемной, стало тесно от людей. Здесь были художник Ге с сыном, тоже Николаем Николаевичем, бывший нечаевец Орлов, то принимавший веру Толстого, то отвергавший ее, некто Озмидов, толстовец, и другие, кого Короленко не знал.
На предложение участвовать в сборнике Толстой, не задумываясь, согласился и обещал дать что-нибудь для него, но выразил сомнение, пропустит ли сборник цензура (впоследствии оказалось, что опасения были справедливы).
— Цензура, Владимир Галактионович, — говорил Толстой, — вычеркивает у нас все то, что ярко, что ново, что движет мысль, и оставляет одно бесцветное, ненужное. Пока цензура занята таким непохвальным делом, не стоит писать…
Сказал — и быстро оглядел из-под мохнатых бровей обоих писателей: не обиделись ли? Но Короленко и бровью — не повел, у него на сей счет было свое, особое мнение: писать стоит!
Когда Орлов, позабыв об общественном и воспитательном значении литературы, заявил, что незачем описывать, как некий Остап играет на глупой бандуре, Короленко, до сих пор молчавший, не выдержал. Намек был слишком прозрачен. Толстовца возмутил появившийся в январском номере «Русской мысли» рассказ «Лес шумит». Да, там, конечно, не найти мыслей о смирении и непротивлении злу насилием. Пришел конец панской злой власти — загуляли хлопцы с рушницами (ружьями) по большим дорогам да по панским хоромам. Грозно тогда шумел лес над убитым паном и его доезжачим — шла буря. Разве только пан перед смертью стал бы проповедовать идею смирения своим взбунтовавшимся холопам… «Глупая бандура» для бывшего народника Орлова только предлог, чтобы обрушиться на искусство, литературу, втоптать их в грязь — и все под флагом «великих христианских идей Льва Николаевича».
Короленко ответил на выпад спокойно, умно, лукаво. В ответ самодовольный Озмидов разразился длиннейшей наставительной речью, но все почувствовали в тоне его холодное, неискреннее резонерство, и Толстой поспешно прервал своего апологета:
— Нет… Это не то… Я думаю, что Владимир Галактионович прав.
Короленко покидал дом Толстого взволнованный и усталый от всего увиденного и услышанного. Сам Толстой произвел на него очень сильное и в целом хорошее впечатление, но его окружение ужаснуло. Люди вокруг гениального писателя более толстовцы, чем он сам. Они не дают ему и задуматься над чужими возражениями, тотчас вываливая готовые формулы и примеры. Слова правды заглушаются их расшаркиванием, а самого Толстого они окуривают фимиамом.
Да, он прежде всего художник, а не мыслитель. Художник огромный, какие рождаются веками, и творчество его кристально-чисто, светло и прекрасно. Он поражен христианством, но его мучит противоречие этого учения и конкретных жизненных фактов. Жизнь всколыхнулась до глубины, и Толстой остановился в недоумении перед сложностью ее.