Когда Короленко думал об этом, непроизвольно сжимались кулаки. Негодяи, паразиты народа! Разве тот самый мужик, который продал хлеб, пойдет в столовую? Вот в том-то оно и дело, что не тот самый, что хлеб продал, Федот, а в столовую пойдет Иван, а если и Федот, да не тот, а другой… В том-то и дело, что «мужика», единого и нераздельного, просто мужика совсем нет; есть Федоты, Иваны, бедняки, богачи, нищие и кулаки, добродетельные и порочные, заботливые и пьяницы, живущие на полном наделе и дарственники, с наделами в один лапоть, хозяева и работники.
Днем Короленко в санях или в душной избе; ночи заняты писанием отчетов в «Русские ведомости». Там уже появилась первая корреспонденция «с голода» — «По Нижегородскому краю». Каждый раз с тяжелым сердцем подъезжает писатель к очередной деревне. Всюду одно и то же. Списки, плач, крики, те же вопросы, те же ответы.
В Дубровке он посоветовал крестьянам подать просьбу о помощи через голову начальства, — и мужики сникли, отказались. Деревенское смирение! Народ не смеет нести свои жалобы даже законным путем.
А впереди Короленко ждала Пралевка.
Беспорядочно разбросанные низенькие избушки, солома на крышах развеяна. Тишина. Безлюдье.
— Где староста? — спрашивает Короленко какого-то старика.
— Его земский посадил. Стал говорить старшине насчет Семенов, ну и взяли его, затулямали. Опять, значит, бунт…
Три часа в темной курной избе, набитой народом, среди шума, и криков, и воплей, и слез показались Короленко каким-то кошмаром. Изможденные, темно-желтые лица, никто не говорит спокойно. Только три-четыре кандидатуры прошли при молчаливом согласии, а далее каждое имя встречалось криками десятков людей, которые рвались к столу, плакали, молили.
Пошатываясь, шел через расступавшуюся толпу старик. Трясущиеся губы, гноящиеся красные веки.
— Максим Савоськин, — негромко сказали в примолкшей толпе.
— Болен я, господин, — тихо проговорил старик. — Выдали ссуду, спек я каравашек из чистого хлеба, без лебеды, без мякины. Только на ту пору фершал ко мне. «А хлеб, — говорит, — у тебя-то, вишь, хороший». И к земскому. Тот ссуду и сбавил,
— Верна-а, — грохнула изба.
— У нас ныне и лебеды не стало подбавлять…
— Всё лысо, все помираем, все не евши.
— Какие мы жители? Нищие, с сумами ходим… Всех пиши, всех!
— Нельзя, старики, — как можно мягче произносит потрясенный Короленко. — Надо составить список… с разбором… А вы просите у земского…
Снова взмывают крики. Проталкиваются бабы, плачут, падают в ноги. Мужики попрекают друг друга мерами лебеды. Наконец начинают роптать и на Короленко.
— Ты что это пишешь?
— Кто еще такой приехал?
— Вон Листашка околевает, его не пишешь, а кого записал, те еще дышат.
Максим Савоськин свалился ничком. Короленко с трудом сажает его на лавку возле себя. Нищие проталкиваются к столу, пралевцы отталкивают их:
— Мы хуже вас, вы хоть просить привыкли…
За час пять имен. Все страшнее «определения» голода, все мрачнее атмосфера.
— Ребра у мужика потрескались…
— Не дышит… разорвало от травы… шкура отвалилась…
Короленко вдруг понимает, что он может вовсе не выйти отсюда. Он дразнит многих изголодавшихся людей одним крошечным куском. Крикни кто-нибудь неосторожное слово — и начнется свалка, шабаш. Но он стискивает зубы и упорно ведет запись. Пятьдесят человек записано — больше нельзя. Всех он все равно включить не может, иначе в десятках других Пралевок начнутся голодные смерти.
Когда Короленко вышел на воздух и подставил пылающую голову ночной метели, ему показалось, что эти несколько часов состарили его на много лет. Скорей, скорей помощь сюда!
Снег заметает несчастную деревню, отделяя ее от всего мира, от людей сытых и довольных, от равнодушного начальства, от России, которая плохо знает о своих Пралевках.
За деревней, спотыкаясь в сугробах, бредет какая-то женщина.
— Останови, Алексей.
Кучер задерживает лошадей. Женщина опирается о задок саней.
— Откуда? Из Талызина, симбирские мы. Почему так далеко забрела? Муж на чугунке, на заработках, ничего не пишет. Когда он еще денег пришлеть, а я, стало быть, надумала насчет землицы. Потому мы с детишками, никак без земли-то не пробиться, никак…
— Ну, ну? — поощряет ее заинтересованный Короленко.
— Наняла, знашь, работника, — доверчиво делится женщина. — Он добер, делает снисхождение. «Пять-те рублей, — говорит, — я тебе расчислю на срок, а шестой подавай сейчас. Без рубля и сохи не налажу, и в поле не выеду…»
У нее на глазах появляются слезы стыда за непривычное нищенство, и она озирается с внезапно прихлынувшей печалью.
— Вишь ты… забрела в голодну сторону. Сами гладом помирают, где тут добудешь?..
Короленко дает ей этот рубль и отворачивается от благодарных поклонов женщины, от одобрительного взгляда кучера. Слезы текут по щекам, застревают в бороде… Будут еще на Руси лучшие дни! Сгинут страшные образы голодных годов, народ позабудет о гнусной лукояновщине. Эта не сломленная бедой женщина с такой бодрою заботою о земле, о детях, о будущем вдохнула и в него бодрую, светлую надежду!