— Вы сказали, она пришла к вам… и предложила…
Он не дрогнул.
— Вчера вечером она пришла ко мне в спальню. Сперва она попыталась… чтобы склонить меня на свою сторону…
Попыталась предложить ему свое тщедушное, неразвитое тело — скорее кукольное, чем женское, если забыть про кривые ноги! — тело, распоряжаться которым она уже не вольна, поскольку Господь сотворил из него сосуд для новой жизни…
— А вы с таким благородством ее отвергли? — Я изобразила улыбку.
Он не попался на крючок.
— Да, мадам, отверг, — ответил он тихо. — Можете допросить моего слугу и его помощника, они все слышали — и никакие пытки не заставят их опровергнуть мои слова. — Он устало улыбнулся:
— И причина тому вовсе не в моей неотразимости, мадам. Она была не в себе и не понимала, что творит.
Я гневно отмахнулась.
— А дальше?..
— И тогда она взмолилась о помощи. Она на седьмом месяце и не знает, как долее скрывать.
Во вчерашней грозе она увидела перст Божий, обличающий ее грех…
— Вот самомнение! Она что — единственная грешница на земле? С чего бы Богу обращаться к ней? И еще, милорд, — повернулась я к нему, — скажите мне одну вещь: почему она пришла к вам?
Почему, если она хотела сознаться, не прийти к старшей фрейлине Кэт, к другой почтенной даме?
Почему к Робину? Может быть, когда я заподозрила, между ними действительно что-то было? Почему теперь она прибегла к его помощи?
Он словно прочел мои мысли. Легкая улыбка тронула его губы.
— Потому что, по ее словам, из всех придворных ей легче всего рассказать мне — якобы она знает меня лучше других и…
Он осекся.
— Продолжайте!
— …и больше всех любит… во мне ее единственная надежда.
Я отвернулась, в глазах помутилось от слез.
«Лучше всех знает его — и больше всех любит», — сказала Екатерина?
Все верно.
Как я люблю — и верю ему.
За оконным переплетом призрачный туман таял под лучами солнца, как пережитое горе.
Сердце мое колотилось в груди, слова застряли во рту. Не поворачиваясь к Робину, я хрипло сказала:
— Ладно, сэр, сегодня вы сослужили добрую службу…
…и мне, и себе, о возлюбленный лорд…
— …моей опрометчивой кузине и этому прижитому злополучному ребенку.
Я услышала, что у него захватило дух.
— Прижитому, мадам? Разве я не сказал вам? Леди Екатерина замужем!
Domine, quid multiplicati… Господи, сколь умножились враги мои. Многие восстают на мя[9].
Но Сесил и лорд-хранитель печати Бэкон, за которыми спешно послали, подтвердили, что больше ничего поделать нельзя.
— Согласно закону, — сказал Бэкон, созерцая мой нетронутый завтрак — сыр, холодное мясо, крынки с молоком и элем, — Вашему Величеству разумнее всего держать этих двоих в Тауэре и ждать.
Ждать принца — или ждать, пока она разродится еще одной нежеланной девочкой Тюдор?
— А тем временем, — заметил Сесил, бесстрастно уставясь в лепной потолок, — у нас будет время вникнуть в обстоятельства их бракосочетания.
Я знала этот его тон и взглянула пристальнее.
Неужели мой «Дух», как по-прежнему звала его про себя, что-то затевает? Однако его длинное бледное лицо было невинно, словно у школьника, напихавшего полную сумку яблок. Я посмотрела на него, кивнула:
— Ладно, господа, раз так, подождем и посмотрим.
Может ли это как-то обернуться к лучшему?
О, мой лорд, мой лорд?
Неужели ты снова мой?
Решусь ли я спросить?
Даже помыслить?
Единственное, что утешало в Екатеринином безумии, это мысль о переполохе, который новость вызовет при шотландском дворе. Теперь-то Мария почувствует, что корона — а та уже видела ее на своей голове — ускользает к чисто английскому, законному протестантскому наследнику. И покуда наши послы ездили взад-вперед, подготавливая встречу в Йорке, я, как могла, утешалась этими соображениями.
Однако у Марии были свои планы и свои заботы, а события в ее бывшем королевстве заставляли нас жечь свечи допоздна. Прежняя Мариина свекровь, Екатерина Медичи, с помощью одной лишь женской хитрости боролась за власть своего сына-короля с могущественными силами. Гроза, расколовшая Англию при моем отце, перекинулась на Францию. Самую католическую страну мира сотрясали протестантские ветры из Англии и Женевы — и вот они разыгрались настолько, что сорвали тонкий покров французской веротерпимости и обнажили лежавшую под ним бездну.
Сейчас передо мной стоял доверенный человек Трокмортона, молодой Уолсингем, недавний выпускник Кембриджа. По дороге из Парижа он загнал двадцать лошадей и сейчас едва не падал от усталости. Его темные глаза пылали гневом.
— Мерзостные католики поднялись, двенадцать сотен убитых гугенотов лежат на улицах, Франция на грани гражданской войны…
Я взглянула на Сесила, и мы подумали об одном и том же: «Время вернуть Кале? Напасть на Францию, истощенную войной? Поразить ослабевшего зверя, поверженного внутренней борьбой?..»
Вернуть Кале — о, какая манящая надежда! В ту ночь наши свечи сгорели дотла.