Хватит! Покойся в мире, коллега. Оставайся Гауптманом, не возражаю: ты и дальше будешь странствовать своими запутанными путями в моем внутреннем мире. Были объединены для людей в слове
…;{350} звучит так, будто это пролепетал ты, в момент опьянения бургундским вином. Лучше пусть будет много поэтов, чем слишком мало. Хотя некоторые из них всегда норовят занять в желудке читателя поперечное положение. Народ, который сочиняет стихи, не станет никого убивать. До недавнего времени так можно было бы думать… Салют, Гауптман, со мной ты еще продолжаешь жить, самой подлинной жизнью! «Ткачи» (снимаю шляпу!), «Бобровая шуба», «А Пиппа пляшет»{351}: тут ты неподражаем, мужественный юнец, начинавший гораздо более дерзко, чем я; но как ты мог потом — пусть и лишь по рассеянности — публично вскидывать руку в нацистском приветствии? А ведь до нас, в Калифорнию, доходили такого рода слухи… Твой траурный текст о гибели Дрездена{352} — он снова показался мне великим, глубоким, потряс меня; ты, тогда уже слабый старик, не пострадал серьезно, хотя осколки разбившегося дрезденского окна застряли в одежде и поранили тебя до крови; ты, несмотря ни на что, остался в этой стране — как честный гауптман, то бишь армейский «капитан», — и был оцепенелым свидетелем финальной жатвы смерти{353}, заката Рейха.Я помню о тебе, Львиноголовый: мнимый противник Гёте, гений, а после — надломившаяся колонна. Мы даже произносили юбилейные речи в честь друг друга{354}
, лицемерно — ибо были соперниками. Соревновались: кто копнет глубже, скажет более важное?Представителями
были мы оба, представителями немецкого духа. Существуют ли сейчас такого рода поверенные Мысли? Или нынешние люди искусства — всего лишь декор для новой могущественной эпохи, которой достаточно собственных силовых механизмов? Правда ли, что теперешние художники подобны блесткам — крошечным вкраплениям слюды в аморфной горной породе, состоящей из нового благосостояния, прогресса и трений между различными экономическими силами?Я последний. Я, может, уже пережил себя. Но я пока остаюсь… остаюсь деятельным, хотя бы из чувства долга. Ни одно путешествие для меня не было праздным отдыхом. Nulla dies sine linea
[78], а по большей части удавалось написать даже целую страницу. В любом отеле я распаковывал письменные принадлежности, собирался с мыслями и (надеясь, что меня услышат поборники культуры) переносил на бумагу что-нибудь такое: У нравственного идеала нет соперника более опасного, нежели идеал наивысшей силы{355}… Я однажды произнес пламенную речь в Берлине, предостерегая от заигрывания с чернью и от терпимости к нарушителям спокойствия{356}… Мои горькие послания, которые трудно было игнорировать, доносились по волнам радиоэфира в преступный Рейх.Я в детстве играл перед конторой отца. Позже мне самому доводилось сидеть за разными письменными столами. Я, когда-то вечно простуженный второгодник, не побоялся выступить в Берлине перед толпой убийц: непостижимый жизненный путь; нет, трусом я не был, я открыто подавал свой голос в защиту справедливости — кто посмеет назвать меня декадентом, играющим со словами? Но я им подсунул «Смерть в Венеции», самую пылкую чувственность, какая только может быть, — подсунул в мир солдатской муштры, верноподданичества и пошлости. Давние дела, но тогда это был мужественный поступок! Ашенбах,
прочитали вы, опять смотрел на своего любимца. И вдруг, словно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапному импульсу, Тадзио, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повернул голову и торс к берегу. Ашенбаху же чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему, сняв руку с бедра, указует ею вдаль и уносится в роковое необозримое пространство. И как всегда, он собрался последовать за ним. Прошло несколько минут, прежде чем какие-то люди бросились на помощь человеку, соскользнувшему на бок в своем кресле. Его отнесли в комнату, которую он занимал. И в тот же самый день потрясенный мир с благоговением принял весть о его смерти{357}.Уже одного этого хватит для вечности.
Томас Манн смахнул слезинку.
Если он уже мертв, пусть так, но перехода он не заметил.