Герцог дю Мен знал мое слабое место: он принялся доказывать, что даже если не принимать во внимание «лотереи»
[94]герцога, тот явно не годится в воспитатели малых детей. Тут я с ним полностью согласилась.На следующей неделе, когда мы были в Рамбуйе, граф Тулузский заговорил со мною о том же; вслед за ним ко мне явилась герцогиня Орлеанская.
Обычно она наносила мне визиты из чистой вежливости; поскольку у нас с нею не находилось тем для разговора, она садилась за стол и молча играла со мною в пикет; час или два спустя она с холодной вежливостью прощалась и уходила. На сей же раз эта «соня» была говорлива сверх меры, эта высокомерная Мортмар выказала и любезность и настойчивость. С блестящим красноречием, достойным ее матери, она живописала мне пороки своего мужа, умоляя предоставить ее братьям полномочия, которые помешали бы герцогу Орлеанскому вредить дофину и Франции. В ней говорила обманутая ревнивая супруга, и это сообщало ее словам еще больший пыл.
На следующий день герцогиня дю Мен, никогда не навещавшая меня, явилась под предлогом благодарности за своих сыновей, ставших наследниками короны в силу июльского эдикта. Пикантная, живая, беспокойная, «донья Селитра», как ее прозвали, ухитрялась заполнять своей миниатюрной особой все пространство комнаты. Она оглушила меня нескончаемым потоком слов, из коих следовало, что, по мнению всего Двора, герцог Орлеанский — король отравителей и отравитель королей.
В конце концов, раздираемая во все стороны уговорами четырех принцев, как четвертуемая преступница — лошадьми, я уступила этим бастардам-заговорщикам, частью из сознания их правоты, частью из любви к ним, а, в общем, от усталости. Набравшись храбрости, я мягко заговорила с Королем, и он, к великому моему изумлению, уступил по первому же слову. В августе 1714 года Король составил завещание: регентство поручалось не одному человеку, но Совету из четырех особ, в том числе, герцогу дю Мену и графу Тулузскому; герцогу Орлеанскому была назначена лишь роль председателя. «Наконец-то я купил себе покой, — сказал мне Король, когда пакет с завещанием был опечатан и вручен представителям Парламента. — Но я прекрасно знаю всю бесполезность этого документа. Мы, короли, можем делать все, что угодно, пока живы, но скончавшись, значим еще меньше, чем простые смертные. Тому примером все, что случилось с завещанием моего отца, сразу же по его кончине, да и с завещаниями многих других государей также. А с моим… пусть делают, что хотят!»
Итак, обеспечив, в меру своих сил, безопасность дофина, монарх мог теперь со спокойной совестью отдаться болезням и печалям.
Летом 1715 года здоровье Короля настолько ухудшилось, что, по слухам, даже англичане в Лондоне дерзко заключали пари — проживет он до зимы или не проживет. Узнав об этом, Король не изменил ни одной из своих привычек. «Я буду продолжать есть с таким же аппетитом, как прежде, — сказал он мне как-то за ужином, — и тем самым обреку на проигрыш тех англичан, что поставили крупные суммы на мою кончину до 1-го сентября». В начале августа он принял посла персидского шаха и выглядел на этом приеме, в своем черном с золотом одеянии, расшитом бриллиантами на 12 500 000 франков, поистине великолепно.
Однако несколько дней спустя он начал жаловаться на боль в левой ноге, ощущавшуюся при ходьбе или прикосновении; господин Фагон объявил, что это подагрическая судорога, но мне казалось, что подобная безделица не может так сильно мучить Короля. Вечером, по возвращении из Марли, он так ослабел, что едва добрался до стула; кроме того, за какие-нибудь четыре-пять дней он исхудал до ужаса. Теперь он проводил послеобеденное время в моей комнате, выходя из полудремы лишь для того, чтобы послушать музыку; госпожа де Данжо и госпожа де Кейлюс помогали мне поддерживать общую беседу. 21 августа он отложил на следующую неделю смотр жандармов у себя под окнами, по все же провел после обеда Государственный совет. 22 августа ему опять стало хуже, и господин Фагон начал давать ему хинный настой и ослиное молоко. 23-го Король слегка воспрянул духом, поел, поспал и работал с господином Вуазеном. 24-го он встал с постели, поужинал в халате, в окружении придворных, но это было уже в последний раз. Мне доложили, что он смог проглотить только жидкую пищу и с трудом переносил чужие взгляды. Он лег в постель, и врачи осмотрели ногу: на ней выступили черные пятна. Врачи разошлись в диагнозах; предписанные ранее молоко и хинин были отменены; никто не знал, что делать.
В тот же день Король приказал обустроить мне комнату рядом со своею; там поставили простую кровать, на которой я и проводила теперь все ночи, вплоть до последнего дня его жизни, то одна, то вместе с моей секретаршею, мадемуазель д'Омаль.