Эта галерея портретов была бы неполной, если не включить в нее Потель-Ромена и Ренси, приносивших себя в жертву усладам красоты и элегантности. Потель-Ромен был толстым черномазым поэтишкой с проваленным ртом и косыми глазами; ко времени нашего знакомства он только что расстался с париком и, не имея довольно своих волос на голове, «элегантно» дополнял их накладками, по одной справа и слева; при этом он весь топорщился красными, зелеными и синими бантами, а его кривые колени в куцых штанах терялись под пышными кружевными оборками такой ширины, что хватило бы украсить весь Круглый Стол. Что до Ренси, это был хлыщ из Финансового ведомства, благоухавший духами, сверкавший золотом и драгоценными камнями. Дорогой парчи и лент его наряда вполне достало бы на покров церковного алтаря. При этом сей безумец обожал разоблачаться и часто, накинув на плечи простыню, бродил, в чем мать родила, вокруг Королевской площади, пугая — или соблазняя — припозднившихся дам своими прелестями. Однажды он явился к нам в сопровождении Потель-Ромена и бедняги Пелиссона, злосчастного воздыхателя мадемуазель де Скюдери, обезображенного оспою; я объявила Скаррону, что к нему пожаловали «три грации». С тех пор в Марэ их только так и называли.
Я рассказываю об этих персонажах лишь затем, что подобные личности были в большой моде в те времена, но не взыщите за насмешки, — они уравниваются жалостью, на которую я способна и посейчас. А в восемнадцать лет я, опьяненная успехом моего остроумия, весьма напоминала ту бойкую Селимену, что Мольер вывел в своей пьесе.
Итак, чтобы обеспечить господину Скаррону общество, пришлось начинать с этих господ — Буаробера, Ренси, Сент-Амана, Потеля и нескольких других, еще менее известных и еще более отпетых. Я управлялась с ними не так уж плохо. Разумеется, мне не всегда было приятно глядеть, как наши обеды превращаются в попойки, как гости кривляются и вопят, натягивая на головы салфетки и барабаня ножами по тарелкам. Меня возмущало также их богохульство, и в постные дни я упрямо ела селедку на своем краешке стола, тогда как хозяин дома и его приятели дерзко объедались скоромным. Но, если не считать вышеперечисленного, мне тоже нередко бывало весело. Господин Скаррон месяцами принуждал меня читать, и это принесло свои плоды: общество понемногу начинало ценить мои высказывания.
Кроме того, оно благотворно действовало на мой характер; одиночество повергало меня в грусть и досаду, зато среди людей я становилась жизнерадостной и словоохотливой. Вечерами, наедине с собою, я часто плакала; соленые остроты моего супруга, горькие воспоминания отнюдь не счастливого детства, печаль одинокого сердца и смутная жажда чего-то иного — все способствовало моей меланхолии, и я нередко засыпала в слезах. Однако, едва у наших дверей мелькали первые шляпы, стучали по паркету сапоги и туфли, а кресла в желтой гостиной Скаррона исчезали под плащами и кружевными юбками, как я тут же обретала живость, кокетство, уверенность в себе, и полуденный смех приходил ко мне столь же легко, как вечерние слезы. Вскоре все узнали, что, несмотря на разгром фрондеров, у Скаррона по-прежнему смеются. Начали поговаривать также о том, что маленькая девочка, которую сей повеса взял в жены, выросла и соперничает остроумием со своим супругом, при том, что на взгляд она куда приятнее.
В Париже тогда осталось не так уж много салонов, где можно было блеснуть остроумием. Вот почему скука и любопытство привели к Скаррону тех, кого разлучила с ним гражданская война; сперва мы увидали у себя родню — герцога д'Омона, кузена моего мужа, и герцога де Трема — его «незаконного шурина»; оба были рады-радешеньки возможности развлечься, объясняя в Лувре свои визиты обязанностью помогать больному; вновь появились у нас Сент-Эвремон, Тристан Отшельник, Жорж де Скюдери, адвокат Нюбле и газетчик Лоре. Тем не менее, самые знатные придворные и самые известные богачи все еще воздерживались от посещений. А в Париже, если вам не удалось собрать вокруг себя знаменитых вельмож, судейских и писателей, значит, вы держите «контору острословия», но отнюдь не салон.
Как ни странно, именно той преданной и одновременно смешной любви, которую питал ко мне старый шевалье де Мере, Скаррон стал обязан возвращением славы своего дома, в несколько месяцев достигшей апофеоза.
Мере подружился с одним молодым фрондером, графом де Мата, которого Король сослал в деревню, но соседству с имением шевалье. Мата кое-что унаследовал от вкусов и остроумия своего двоюродного деда, графа де Брантома[22]
и, подобно ему, охотнее посещал альковы и салоны, нежели поля сражений. Мере посулил Мата вино, песни, беседу с красивой и веселой «индианкою» и завлек его на улицу Нев-Сен-Луи тем более легко, что графу, ненавидимому кардиналом и презираемому Королем, все равно нечего было терять.