Он отошёл бы от окна, жрец Оджикута, Подающий Слово. Он отошёл бы, чтоб не видеть этих лиц, этих погасших глаз, этих смешных безволосых плеч. У всех биоблокадой заглушили чувство страха и реальности, но всё равно почти все самки плакали водой. Он отошёл бы от окна, но было некуда — вся его камера представляла собою полностью прозрачный куб три на три шага, и, отвернувшись, Оджикута бы увидел то же самое, только со спины. Да, со спины — именно две вереницы розовых эпсолианских спин, бредущих вдаль и исчезающих в нигде, в воротах утилизатора. В этом было что-то безысходное, ужасное, нелепое и злое. Он не хотел смотреть туда. Зрелище бредущих навстречу ему эпсолианцев опять напомнило какой-то нелепый грустный праздник.
Оджикута молча смотрел и задавался единственным вопросом: знали они, на что шли, когда поднимали восстание? Знали ли? Когда тяжёлые крейсера ч’крха смяли в десяти боях непобедимую армаду Ясинидов, когда после двухмесячной осады и тяжёлых продолжительных боёв, сперва в системе, потом на орбитали, в атмосфере, на поверхности, в воде и под землёй четыре планеты атроксов были уничтожены, а пять — покорены, когда дом Ясинидов подписал капитуляцию, знали ли они — рабы, прислуга, фактически домашние животные, неспособные на что-то большее, — что их ждёт пасть утилизатора? Что их нелепый бунт был обречён с самого начала? Рабов не трогают — хорошие рабы всегда нужны, но бешеных животных убивают. Эпсолианцы подняли восстание по всей планете, убивали захватчиков, прятались в канализациях и коммуникационных туннелях разрушенных городов, травили ядами систему водоопреснения, даже подорвали пару кораблей ч’крха. Но они были обречены. Это знали все, кроме них самих. Один отряд сумел поднять корабль и даже выйти в космос, что было совсем уже невероятно. Ходили слухи, что руководил захватом принц Омаджеган, с которым была горстка преданных сторонников и около тысячи эпсолианцев из обслуги старого дворца в Мепхахаджале, и тогда многое становилось понятным. Что сталось с этим кораблём и с принцем (если он действительно участвовал в этом), было неизвестно — к тому времени почти все боевые станции и системы слежения атроксов были уничтожены или заблокированы. Во всяком случае, ч’крха объявили, что корабль уничтожен.
Эпсолианцы шли. А Оджикута стоял и вспоминал всё, что он знал об этих существах. Захваченные во время ещё первых вылазок атроксов в глубокий космос, совсем безмозглые дикари, они лишились собственной планеты и истории, привыкли, изменились генетически. Покладистые слуги и действительно домашние животные. Дети называли их «зверики». Их иногда любили, особенно самок, чистоплотных, от природы заботливых, но не особо замечали. В меру смышлёные, в меру покладистые. В меру.
«Нам теперь придётся привыкать быть на их месте, — с равнодушием подумал Оджикута. — Мы узнаем, каково это — тупеть и деградировать, спускаясь по ступенькам лестницы истории, становясь рабами и домашними животными. Конечно, я утрирую, но всё же мы всегда теперь будем подчинёнными и угнетёнными. Как они».
Жрец вдруг задумался. Были ли эпсолианцы угнетёнными? Оджикута не мог дать ответа на этот вопрос. Честно говоря, он до сих пор не был уверен, есть ли у этих существ настоящий разум, или только инстинкты, рефлексы и привязанности.
Эпсолианцы шли. Гудели гравигенераторы. Помаргивали матовой гирляндой симбионты. Никто не пытался сбежать. Небо, исчерченное инверсионными следами боевых катеров, было серым, как свинец. Близился вечер. Конца процессии не наблюдалось. Оджикуте вспомнились слова эпсолианциев, основной их слоган: «Мы — в вас». Это были немногие слова, которые они были способны и понять, и заучить. Да, они были в них, среди них и для них, для атроксов, эти зверики, эти голые смешные существа, лишённые разума и шерсти. И сейчас их вели на убой.
Жрец опустился на колени, положил свои заросшие густым благородным мехом руки ладонями на пол и прикрыл глаза. С ним не было ни урта, ни перчаток, ни кадильницы, ни тазика с песком, ни кисточки для ушей, ни чаши с омовениями, никаких других предметов отправления культа. Впрочем, Всевышний не обидится. Если он так разгневался на их народ, он не заметит мелких нарушений. Оджикута помедлил и принялся делать то, чему был обучен, что он умел делать лучше всего, — молиться.