Власть? Не думаю, что я когда-нибудь хотел получить власть ради власти. Я жаждал ее порой, когда был повержен или когда мои близкие страдали под гнетом тех, кто злоупотреблял своей властью. Богатство? Оно меня никогда не прельщало. С того мгновения как я, незаконный внук короля Шрюда, поклялся ему в верности, он всегда следил за тем, чтобы мои нужды полностью удовлетворялись. Еды у меня было в достатке, учебы даже больше, чем мне иногда хотелось, одежда у меня была и простая, и раздражающе роскошная, и частенько мне перепадала монета-другая, которыми я волен был распоряжаться как мне заблагорассудится. Это действительно считалось богатством в замке, а уж мальчишки Баккипа могли только мечтать о чем-то подобном. Любовь? Что ж… Моя лошадь Суути неплохо ко мне относилась — в ее собственной спокойной манере. Меня искренне любил пес по имени Ноузи, и это стоило ему жизни. Со всей силой собачьей преданности привязался ко мне щенок терьера, и его это тоже привело к гибели. Я содрогаюсь при мысли о цене, которую они с готовностью заплатили за любовь ко мне.
Меня всегда мучило одиночество человека, выросшего среди интриг и тайн, человека, который никому не может полностью открыть свое сердце. Я не мог пойти к Федврену, замковому писарю, который ценил меня за умение красиво писать и рисовать, и рассказать ему, что не имею возможности стать его учеником, потому что уже учусь у служащего королю убийцы. Так же я не мог открыть Чейду, моему наставнику в дипломатии ножа, что я вынес, пытаясь овладеть основами королевской магии у мастера Скилла Галена. И ни одному человеку не смел я открыто говорить о моей склонности к Уиту, древней магии, считавшейся извращением и навлекавшей позор на владевших ею.
Даже Молли.
Из всего, что было у меня, Молли была наибольшей драгоценностью, истинным убежищем. Она не имела ничего общего с моей повседневной жизнью. Дело было не только в том, что она была женщиной, хотя в этом и таилось для меня что-то загадочное и непонятное. Я рос почти исключительно в мужском обществе, лишенный не только матери и отца, но и других кровных родственников, которые бы открыто признавали меня. Еще ребенком меня отдали на воспитание Барричу — суровому начальнику конюшен, который некогда был правой рукой моего отца. Моими товарищами были конюшие и стражники. Тогда, как и сейчас, в военных отрядах имелись женщины, хотя и не так много, как теперь. Но, как и у мужчин, у них были четкие обязанности, и когда они не стояли на посту, то занимались собственными семьями. Я не мог отнимать у них время. У меня не было ни матери, ни сестер, ни теток. Не нашлось ни одной женщины, предложившей мне особую нежность, которую, как говорят, может дать только представительница прекрасного пола.
Ни одной, кроме Молли.
Она была всего на год или два старше меня и росла подобно зеленому побегу, пробивающемуся сквозь щель в булыжнике. Ни пьянство и жестокость отца, ни изнурительный труд подростка, пытающегося содержать дом и продолжать семейное дело, не смогли сокрушить ее. Когда я впервые встретил ее, она была дикой и настороженной, как лисенок. Молли Расквашенный Нос, так называли ее уличные мальчишки. Она часто бывала вся в синяках от побоев своего отца. Несмотря на его жестокость, она, однако, любила его. Я никогда не мог этого понять. Он ворчал и ругал ее, даже когда она тащила его домой после очередной попойки и укладывала в постель. А проснувшись, он никогда не испытывал никакого раскаяния за свое пьянство и грубость. Были только новые придирки: почему мастерская не выметена и пол не посыпан свежей травой, почему она не ухаживает за пчелиными ульями, когда мед для продажи почти кончился, почему не уследила за огнем под котелком с воском? Я был этому свидетелем гораздо чаще, чем мне бы хотелось.
Но, несмотря на все это, Молли росла. И в одно прекрасное лето она внезапно расцвела в молодую женщину, которая заставила меня благоговеть перед ее очарованием. Что до нее, то она, по-видимому, совершенно не подозревала о том, что глаза ее, встретившись с моими, лишают меня дара речи. Никакая магия — ни Скилл, ни Уит, которыми я обладал, — не могла защитить меня от случайного прикосновения ее руки и от смущения, в которое меня повергала ее улыбка.
Должен ли я описывать ее летящие по ветру волосы или рассказывать, как цвет ее глаз менялся от темно-янтарного до карего в зависимости от ее настроения или тона ее платья? Заметив ее алую юбку и красную шаль среди рыночной толпы, я внезапно переставал видеть всех остальных людей, сновавших вокруг. Вот магия, которой я был свидетелем, и хотя я мог бы описать ее, никто другой не сумел бы воспользоваться ею.