Однажды утром, когда она лежала, свернувшись калачиком, под одеялами, заставляя себя игнорировать жжение в руках и притворяясь спящей, в спальню промаршировал Гаран. Он встал над ней и сообщил без предисловий:
— Вставай, Файер, ты нам нужна.
Сказано это было беззлобно, но и на просьбу не походило. Файер моргнула, поднимая на него взгляд.
— У меня руки не двигаются.
— То, что нам от тебя нужно, не требует рук.
Файер закрыла глаза:
— Вы хотите, чтобы я кого-то допросила. Извини, Гаран. Я недостаточно хорошо себя чувствую.
— Ты бы лучше себя чувствовала, если бы встала и прекратила хандрить, — прямо сказал Гаран. — В любом случае ты нам нужна не для допросов.
Файер разозлилась:
— Ты не впустил Арчера в свое сердце. Тебе наплевать, что случилось.
Гаран отвечал запальчиво:
— Ты не можешь заглянуть в мое сердце, или не говорила бы таких глупостей. Я не выйду из комнаты, пока ты не встанешь. Тут рукой подать до фронта, а у меня достаточно забот и без того, чтобы смотреть, как ты чахнешь, словно самовлюбленный подросток. Ты хочешь, чтобы я однажды послал письмо Бригану, Нэшу и Брокеру с сообщением, что ты умерла ни от чего? Мне дурно становится из-за тебя, Файер, и, пожалуйста, если ты не встанешь ради себя, то встань хотя бы ради меня. Я умирать не тороплюсь.
Файер села на постели примерно в середине этой впечатляющей речи и теперь, открыв глаза, увидела. Кожа Гарана блестела от пота. Он тяжело дышал и казался еще более исхудавшим, если это возможно. На лице его застыла боль. Файер потянулась к нему, встревожившись, и жестом предложила сесть. Когда он опустился на кровать, она пригладила его волосы своей забинтованной в кулек рукой и помогла ему успокоить дыхание.
— Ты похудела, — наконец сказал он, недовольно глядя на нее. — И у тебя в глазах это жуткое пустое выражение, от которого мне хочется схватить тебя и потрясти.
Файер снова провела рукой по его волосам и тщательно подобрала слова, найдя такие, от которых не хотелось бы плакать.
— Я не то чтобы хандрила, — сказала она. — Я не ощущаю связи с собой, Гаран.
— Твоя сила не убыла, — сказал он. — Я ее чувствую. Ты сразу меня успокоила.
Она задумалась, возможно ли это — обладать такой силой и одновременно быть разбитой внутри на кусочки и дрожать, все время дрожать.
Снова оглядела его. Вид у него был совсем неважный. Слишком уж много он держал на своих плечах.
— Так для чего я вам нужна?
— Могу я просить тебя облегчить боль тех, кто умирает здесь, в форте?
Лечили в форте в огромном помещении на первом этаже, которое в мирное время было обиталищем пятисот воин. В окнах не было стекол, поэтому ставни держали закрытыми, чтобы сохранить тепло, исходящее от каминов вдоль стен и от костра в середине, дым от которого неровно поднимался к открытому дымоходу в потолке, ведшему через все этажи на крышу и в небо.
Помещение было полутемное, воины стонали и вскрикивали, все пропахло кровью, дымом и чем-то приторным, что заставило Файер остановиться на пороге. Слишком похоже на один из ее кошмаров. Она просто не могла этого сделать.
Но потом она увидела человека, лежащего на спине на одной из кроватей. Нос и уши у него были такими же черными, как ее пальцы, и на груди лежала единственная рука, второй не было вовсе — только культя, завернутая в марлю. Он сжимал зубы и дрожал в лихорадке, и Файер двинулась к нему, не в силах бороться с состраданием.
От одного только взгляда на нее его паника, казалось, утихла. Файер села на край кровати и посмотрела ему в глаза, чувствуя, что он изнурен, но боль и страх не дают ему отдохнуть. Она убрала чувство боли, успокоила страх. Помогла ему заснуть.
Вот так Файер и стала постоянным обитателем целительской; ей даже лучше, чем снадобьям, удавалось унять боль, а целительская вечно была полна самых разных видов боли. Иногда хватало просто посидеть с воином, чтобы успокоить его, а иногда, например, если из кого-то вынимали стрелу или оперировали без обезболивания, требовалось большее. В некоторые дни ее сознание было в нескольких местах одновременно, успокаивая самую сильную боль, пока сама она перемещалась по рядам пациентов, распустив волосы и выискивая взглядом глаза лежащих на кроватях мужчин и женщин, которым становилось не так страшно от одного того, что они ее увидели.
Ей было удивительно, как легко разговаривать с умирающими или с теми, кто уже не выздоровеет, или с теми, кто потерял друзей и боялся за свои семьи. Раньше она думала, что больше боли в ней уже не может поместиться. Но теперь вспомнила, как однажды сказала Арчеру, что любовь нельзя измерять, и поняла, что то же самое касается боли. Боль может подниматься ввысь, а потом, когда уже вроде бы достигнет предела, разливаться вширь и вытекать через край, прикасаться к другим людям и смешиваться с их болью. И расти, но каким-то образом становиться не такой гнетущей. Она думала, что заточена в темницу вдали от обычных человеческих жизней, полных чувств; но не замечала, как много людей сидит в этой темнице вместе с ней.