Зоран закончил рассказ и вздохнул. Энкино и Хассем молчали. У Энкино в пальцах замер стебель травы, который он зачем-то сорвал недавно.
Наконец он сказал:
— У одного древнего царя был девиз: «Грозный с сильными и кроткий со слабыми». Зоран, ты как тот царь…
Ирица и Берест сидели у реки вдвоем. Развалин Богадельни не было видно из-за густых кустов ивняка. Широкая река медленно плыла между покрытых зарослями берегов. Солнце садилось, но еще грело.
— Ну вот, теперь ты моя жена навек, до самого конца, — тихо говорил Берест.
Ирица чувствовала душу Береста так же ясно, как чувствовала лес, реку, рост деревьев и камышей, любую птицу в зарослях… Ей было тепло от его объятий.
Еще до полудня они спустились к реке и сели на берегу, постелив плащ. Ирица, обрадованная живой красотой прибрежного камыша, прислонилась головой к плечу Береста. Тот наклонился к ее лицу, касаясь губами ее губ. Ирица потянулась навстречу, ощущая, как их обоих подхватывает поток чувств, с которым оба не совладали.
— Ты моя, Ирица? — только успел спросить между поцелуями Берест, и Ирица успела ответить:
— Твоя!
Берест прижал Ирицу к себе с какой-то неистовой радостью. Только так он мог бы сейчас рассказать ей о своей любви и о том, почему нераздельны будут их судьбы, и почему им хорошо в этом мире. «Ты моя, а я твой», — говорили его объятия и до сих пор неизведанная Ирицей ласка…
Они надолго забыли обо всем мире — а когда снова вспомнили, у Ирицы мелькнула мысль: «Значит, я стала теперь человеческой женщиной?» Берест помог Ирице сесть и подал ленту, которая давно уже соскользнула с ее растрепавшихся волос. Он выглядел смущенным. Ирица встретила его виноватый взгляд сияющими глазами — и тогда Берест тоже улыбнулся. Они обнялись снова. Берест шепнул:
— Теперь ты моя, а я твой.
Иногда Ирица чувствовала себя одинокой. Зоран — тот везде провожал Иллу восхищенным взглядом, а Береста больше заботили насущные дела. Он не умел чувствовать ее душу, как она его, он думал, что и без того все идет ладно. Ирица грустила: ей казалось, он забывает о ней. Но сейчас Ирица с удивлением ощущала его непривычную покорность. Сердце Береста было открыто ей, как на ладони. От реки тянуло ветром. Берест прижал ее к себе крепче, чтобы согреть.
— Теперь и захочешь — а никуда от меня не уйдешь: я твой муж, не пущу! — улыбнулся Берест.
Он шутил, а Ирица думала: «Не пускай…»
В трактире Плаксиного отца Зоран купил вина и прочего, что перечислила ему Илла, и заказал пирог. Решили: это будет свадьба. Берест и Ирица, держась за руки, вернулись с реки. Берест сказал: «Ирица — моя жена». Иллесия разлила по плошкам весь жир и зажгла фитильки. Пусть будет светло. Все равно они скоро уедут из этой норы. Берест с Ирицей стояли посреди каморки. Из-за них никому было не развернуться. Илле показалось, что они тоже светятся. Она засмеялась:
— Садитесь! Смотрите, что у нас есть!
Она стала резать ножом остывший пирог. Зоран так любовался Иллесией, что той опять стало смешно:
— Сегодня еще не твоя свадьба, — она показала Зорану язык, но не удержалась, отложила нож и притянула к себе его косматую седую голову:
— Ты мой прекрасный витязь.
Ирица с улыбкой поглядела на них. Ее волосы, цвета пеньки, были украшены собранными у реки поздними цветами. В сумрачной каморке глаза лесовицы время от времени ярко вспыхивали. Энкино долго присматривался к ней. Еще рассказывая о побеге Береста с каменоломен, Хассем предупредил Энкино: «Ирица — лесовица. Я сам думал, что она Бересту только чудится. А она сбила со следа погоню, рану ему вылечила своим лесным волшебством». Энкино читал про лесовиц, которых в Соверне называли гэльхэ. При свете светильника он различал, что у Ирицы острые, как у кошки, уши. Ирица прятала их под волосами.
У Плаксы Илла выпросила на вечер лютню. Плакса важничал: смотрите, не расстройте струны. Он пел уличные песенки и считался в Богадельне сердцеедом. «Не бойся! — отрезала Иллесия. — Мой братец из Соверна — актер, он сам настроит тебе твою бренчалку!». Теперь Энкино в самом углу каморки старательно настраивал лютню, которую вручила ему «сестрица» Иллесия. Энкино давно не играл, пальцы его огрубели от черной работы. Он неуверенно пробовал то перебор, то аккорд, наклоняя голову к самым струнам.
Ирица подала ему кружку. Энкино осторожно прислонил лютню к стене.
— Я разучился, — растерянно сказал он. — Ничего не получается.
Энкино был задет. Он думал, что сумеет хотя бы хорошо сыграть на лютне на этом маленьком пиру. Здесь никто не слыхал игры артиста, которого бы учили с детства, в ком находили дар. Энкино думал, что заменит музыканта на свадьбе.
Наливая ему вина, Ирица сказала:
— Ты очень устал.
Энкино тревожно повел взглядом вокруг: он не хотел, чтобы ему сочувствовали при всех. Но слова лесовицы, точно каким-то чудом, донеслись только до него. Энкино поблагодарил и отпил вина, чувствуя, что впервые за долгий срок у него на душе теплеет.