Для начала позволь мне описать зал: весьма просторное помещение, пожалуй, не менее пятидесяти шагов в длину и двадцати в ширину, с высоким, сходящимся в центре потолком, покоившимся на поперечных балках и консолях. Мы вошли в зал через большие двойные двери, сделанные из того твердого дерева, что здесь называют «дуб» — они употребляют его для всех плотницких и строительных работ, когда требуется особая прочность материала, хотя дуб значительно уступает в крепости нашим породам дерева. На другом конце зала мы увидели помост, где сидели вельможи, а между ними и нами простирался пиршественный зал. В зале параллельно друг другу тянулись два длинных стола, за которыми устроилось примерно сорок рыцарей и сквайров, то есть местных дворян низшего звания. Слева у стены в большом очаге пылали дрова, и этого огня было достаточно, чтобы основательно прогреть всю комнату; справа, напротив очага, небольшая дверь открывалась в кухню. Повсюду горели свечи, часть из них были воткнута в железные колеса, подвешенные горизонтально к потолку, другие закреплены в специальных светильниках вдоль стен, однако потолок зала и поддерживавшие его балки скрывались во тьме, сумрак усиливался также благодаря большому количеству веток вечнозеленых растений, остролиста и плюща — полагаю, их принесли в зал для украшения.
Свечи постепенно угасали, коптя и оплывая, к полуночи огонь очага оставался единственным источником света. Это нисколько не мешало общему веселью, и игра в лошадки продолжалась почти до рассвета.
Когда мы вошли, прямо у себя над головой мы увидели балкон с… я чуть было не сказал «с музыкантами», но производимые их инструментами звуки едва ли можно назвать музыкой. У них были медные трубы, охотничьи рожки, деревянные флейты, дудка с прорезями, именуемая гобоем, издававшая омерзительный писк, барабаны, случайно и не в лад друг другу производившие либо страшный грохот, либо утомительную, назойливую дробь. К некоторым трубкам прикрепляли пузыри, а из пузыря выходила еще одна трубка. Музыкант своим дыханием наполнял пузырь, а затем выпускал воздух через вторую трубу, получая таким образом заунывное гудение. Этот инструмент называется «волынка».
Музыканты приветствовали нас нестройным шумом; по мере того как мы продвигались в глубь зала, мужчины поднимались и испускали вопли, стуча роговыми рукоятями ножей по глиняным тарелкам или по столу. Я был малость сбит с толку столь своеобразным приветствием, но, понимая, что намерения у этих людей самые лучшие, постарался держаться как можно увереннее и возглавил нашу процессию к помосту. Тут передо мной предстала живая картина. Подобного рода изображения нам встречались и на фресках, и на витражах, на всем пути от Венеции, так что я сразу узнал его. Это было изображение или, скорее, пародия так называемого «святого семейства»: Марии, матери Иисуса, его отца Иосифа и самого младенца Иисуса, которому мы и должны были вручить свои дары.
Я сказал: «пародия». В зале присутствовали одни только мужчины. На миг, правда, мне показалось, что одна женщина все-таки допущена сюда, но, присмотревшись, я понял, что ошибся. Фигура, изображавшая мать Иисуса, была ростом в добрых шесть футов. Этот изящный юноша надел на себя синее платье и укрыл голову платком, кокетливо выглядывая из-под его краешка. Мы видели лишь один каштановый локон и часть лица — гладкую, чистую, белую кожу, большие ярко-синие глаза, накрашенный, как у шлюхи, рот. Когда я понял, что передо мной переодетый женщиной мужчина, я осознал, что маскарад оказался столь успешным благодаря его молодости (ему едва ли сравнялось семнадцать лет) и довольно женственной красоте. Рядом с этим юношей стоял «Иосиф» — мужчина постарше (пожалуй, ему уже исполнилось тридцать), крепкого, тяжеловатого даже сложения, темноволосый и румяный. На него нацепили парик и бороду, поспешно изготовленные из овечьей шкуры, вывернутой шерстью наружу, а домотканый плащ ему, скорее всего, одолжил кто-то из слуг.
Замечательнее всего был сам младенец Иисус, вернее, то существо, которое «мать» держала на руках. Это был ни больше ни меньше как молочный поросенок, живой, но очень спокойный, с удовольствием развалившийся в объятиях «матери» и глядевший ей в лицо с явным удовлетворением. Он даже морщил пятачок и принюхивался, словно в поисках вымени.