Даже старейшие из помощников Тома, служившие у него по пяти, по шести месяцев, и те никогда не спускались в таинственный полуподвал, – правом на вход туда пользовалась только Шифра. Это был интимный уголок агента, где он оставался один на один с самим собой, со своими мыслями, кокон, откуда он всякий раз вылетал преображенным, нечто вроде актерской уборной, сходство с которой сейчас еще усиливала, помимо света газовых рожков, игравшего на мраморе, помимо обшитой фалбалой дорожки на туалетном столике, странная мимика Д. Тома Льюиса, агента по обслуживанию иностранцев. Рывком расстегнул он свой длинный английский сюртук, зашвырнул его подальше, снял один жилет, потом другой – пестрые, как у клоуна, распутал десять метров белого муслина, которые пошли на его галстук, сорвал одну за другой фланелевые повязки, которыми он обмотал себя вокруг пояса, и из всей этой внушительной апоплексической полноты, объезжавшей Париж в единственном на весь город, первом здесь появившемся кебе, вышел с облегченным вздохом маленький человечек, сухощавый и жилистый, не толще размотанной катушки, пятидесятилетний парижский уличный скверный мальчишка, которого когда-то, должно быть, вытащили из огня, из обжиговой печи, на что указывали уродующие следы ожога – рубцы, шрамы, плеши, и который, несмотря ни на что, хранил вид моложавый, проказливый, как у
До десяти лет росший на стружках отцовской мастерской, с десяти до пятнадцати воспитывавшийся в школе взаимного обучения и на улице, этой единственной в своем роде школе – школе под открытым небом, Нарсис рано почувствовал презрение к простому народу и отвращение к ручному труду, рано проникся глубоким убеждением, что обследование парижской сточной канавы с ее разнородным содержимым даст больше, нежели дальнее плавание. Он еще маленьким мальчиком составлял проекты, обдумывал сделки. Впоследствии присущий Льюису стремительный полет мечты даже мешал ему: он разбрасывался, растрачивал силы впустую. Он был рудокопом в Австралии, скваттером в Америке, актером в Батавии, сыщиком в Брюсселе, наделал долгов и в Старом, и в Новом Свете, во всех уголках земного шара оставил заимодавцев с носом, а в конце концов устроился агентом в Лондоне, прожил там довольно долго и мог бы и дальше жить припеваючи, если б не его чудовищное в своей ненасытности, вечно рыщущее воображение, воображение сластолюбца, неизменно обгоняющее будущее наслаждение, – оно-то и ввергло его в безысходнейшую нищету – нищету британскую. На сей раз он пал низко и был пойман в Гайд-парке в то время, как он охотился на лебедей, плававших в бассейне. Отсидев несколько месяцев в тюрьме, он окончательно разлюбил свободную Англию, и его, точно обломок потерпевшего крушение корабля, выбросило на те же самые парижские тротуары, где он когда-то начинал свою карьеру.
Повинуясь странному капризу, а также врожденному инстинкту паяца, комедианта, он выдал себя – и не где-нибудь, а в Париже! – за англичанина; впрочем, при его знании англосаксонских нравов, мимики и языка это не представляло для него никаких трудностей. И вышло это у него по наитию, по вдохновению, при первой же афере, при первом же его маклерском «ловком ходе».
– Как об вас доложить?.. – нахально спросил его долговязый плут в ливрее.
Пуату сознавал, что в этой обширной передней он выглядит таким потрепанным, таким жалким, он смертельно боялся, что его выставят отсюда, даже не выслушав. Вот почему у него возникла настоятельная потребность возместить свой неприглядный вид чем-либо необычным, чем-либо из ряду вон выходящим.
– Э-э-э... Дэлэжите: сэр Том Льюис!
И под этим в одну секунду придуманным именем, с этой взятой напрокат национальностью он сразу почувствовал себя уверенно и с увлечением принялся совершенствоваться в передаче ее особенностей, ее странностей, а кроме того, постоянное наблюдение за своим произношением, за своими манерами помогло ему очень скоро избавиться от излишней суетливости, позволило ему измышлять уловки, делая вид, что он подыскивает слова.