После каждой затрещины она ударяется затылком о стену. Зуб уже не вылетает, она вынимает его заранее, в машине.
Вскоре у нее начинает шуметь в ушах и ухудшается слух. Гестаповец объясняет, что о связях поляков с Андерсом, в Италии, ему и так известно. Ясно, что она отвечает за отрезок трассы Варшава — Вена. Его интересует, кто работает связным между Веной и Италией.
— Ну что, вспомнила?
Она в панике.
Граф пытается вытащить из лагеря ее мужа. Ему понадобятся деньги. Она не послала посылку в Маутхаузен, а этот гестаповец думает, что она работает на польское подполье.
Ей бы и в голову не пришло связываться с подпольщиками. Польское подполье — не ее дело. Ее дело — муж, а любая конспиративная деятельность могла бы ему только повредить. Вот если бы эти подпольщики захотели помочь ее мужу, может, она бы что-нибудь для них и сделала, но раз он их не интересует, то почему ее должны интересовать какие-то связи и какой-то Андерс?
Мне нет дела ни до какого Андерса, твердит она. Но гестаповец не верит: знаем мы вас, все поляки работают на бандитов.
Она не может возражать — ей следует быть как все поляки.
— Вот видишь, — торжествующе смотрит на нее гестаповец. — Так кто у вас связной между Веной и Италией?
В косяк двери, что ведет в соседнюю комнату, вбит толстый крюк. Гестаповец велит ей встать на табуретку, выкручивает руки и надевает наручники. Цепляет их за крюк. Проверяет, хорошо ли держатся, и выбивает у нее из-под ног табуретку. Плечи пронзает резкая боль. Она висит над самым полом, и кажется, что стоит чуть-чуть вытянуть пальцы ног — и можно будет на них опереться. И она тянется изо всех сил.
Июль, ослепительное солнце, круг света на полу. Она в сознании. Гестаповец расхаживает по комнате. Ему скучно, он куда-то звонит, договаривается насчет воскресной прогулки. Подходит, поправляет крюк, подтягивает ее повыше. Говорит, что сам бы рад обращаться с женщиной полюбезнее, но ему необходимо выяснить пару деталей. Например, кто ездил к Андерсу в Италию.
Он опускает ее на землю, разрешает умыться. В комнате есть умывальник. Мраморный, над ним хрустальное зеркало — «Метрополь» был роскошным отелем.
Из зеркала на нее смотрит чье-то жуткое опухшее лицо с выпученными красными глазами. Она шарахается в ужасе — лицо тоже отступает. Делает шаг вперед — лицо приближается. Делает еще шаг и понимает, что бояться нечего — это она сама.
После допроса она возвращается в тюрьму. Тюрьма находится на улице Элизабет-променад, и венцы ласково называют ее «Лизль» — «Эльжуня». Надзиратели в «Эльжуне» не вредные. Опускают ей нары, хотя днем не положено, делают компрессы, врач вправляет плечевые суставы.
— Не знаю я никакого Андерса, — говорит она надзирателям. — Знай я хоть что-нибудь — обязательно бы сказала.
Она говорит по-польски. Надзиратели думают, что она бредит или выбалтывает тайны подпольщиков, и пытаются знаками предостеречь ее. Но это не бред. Она бы действительно выдала тайны — польские, еврейские, какие угодно. Еще бы и поторговалась: «Я вам расскажу про Андерса, а вы моего мужа…» — может, его бы и отпустили. Увы, никаких секретов она не знает. Лежа на нарах, она думает об этом с сожалением и без всяких угрызений совести.
Она идет в комнату сто двадцать один.
Навстречу по коридору идет Граф. Его ведут двое конвоиров.
Они проходят друг мимо друга, лицо у Графа спокойное, почти умиротворенное, он не смотрит на нее, не выдает себя ни малейшим жестом. Это все он, думает она. Вена, Андерс, Северная Италия… Ну разумеется, это Граф. Он, значит, подпольными делами занимался, а не ее мужем. В ней поднимается обида. Подпольщиков тысячи, а ее муж один — беспомощный, одинокий, всеми покинутый.
В эту ночь они снятся ей оба. Костел, она стоит сбоку, а по центральному проходу, мимо святых образов, цветов и свечей, Граф ведет ее мужа. Она не знает, можно ли ей подойти, поэтому не двигается с места, а они проходят мимо с равнодушными невидящими лицами. Как Граф мимо нее в гестапо. Как она мимо матери мужа в Павяке… Муж во сне очень красивый, стройный, волосы облегают его голову, словно золотой шлем. И глаза такие ярко-синие, что она видит их издалека, с противоположного конца костела.
По дороге на допрос она думает, что может означать этот сон.
Она входит в комнату сто двадцать один.
Гестаповец встает из-за стола, подходит к ней, но наручники не надевает.
Подает ей стул. Говорит:
— Садитесь, пожалуйста.
Она садится.
Гестаповец едва заметно улыбается.
— Теперь мы знаем правду, — говорит он. — Вы ведь еврейка, верно?
Она молчит.
Да, она еврейка. И что теперь? Застрелят. В течение двадцати четырех часов, как евреев в Павяке. Ну и что? Зато не будет больше табуретки. Не будет крюка…
— Пожалуй, с меня хватит, — говорит она по-польски и слышит голос Халины.
Гестаповец не понимает по-польски.
— Я говорю, что вы правы. Я еврейка.
Поразительно. Сияющий гестаповец склоняется к ней, предупредительный, словно вышколенный официант:
— Чаю? Кофе?
Женщина в летнем костюме вносит кофейник, две чашки и блюдо с пирогом. Гестаповец угощает ее и объясняет нормальным, человеческим голосом: