Меня начало знобить, хотя было тепло. Рука у меня просто превратилась в лед, я еле держался, чтобы зубы не лязгали — но откуда-то издали Керим тронул меня за плечо теплой рукой и сказал ласково:
— Не бойся, ты не там, ты со мной. Смотри, Одуванчик, смотри.
Я смотрел. Они бежали по улицам, бледные люди, громадные, заросшие косматыми бородами — и я вдруг понял, что они из страны Яблони, такие же бледные, светловолосые. Они показались мне просто кошмарными, эти люди, эти воины — и они рубились с нашими, с царскими соколами, кажется, или со стражей какого-то местного князя, но это бы еще полбеды. Эти бледные поднимали какие-то штуки из черненой стали, которым я не мог подобрать слова, из черных дырок в этих штуковинах вылетал дым и вспышки — и наши валились в пыль, в крови, хотя их никто не достал ни саблей, ни чем другим. Было в точности похоже на невидимые стрелы. Все небо, кажется, затянул черный дым — и вдруг в черноту взлетели белые голуби, целая белоснежная стая.
Из невозможного далека я еле услышал голос Керима: "Смотри, смотри, дорогой", — и увидел, как полуголой вырывающейся женщине режут горло ножом. В этом черном, сером, дико ярко горел костер — и туда бледные раскосмаченные воины лили масло и швыряли связанных людей. Живых. Я увидел занесенную руку, держащую за ножку младенца — и чуть не задохнулся, но Керим снова до меня дотронулся и стало чуть легче.
— Смотри, Одуванчик, — отдавалось каким-то бесплотным эхом. — Я рядом, смотри.
Тогда я увидел воина на отличной ашурийской кобыле, плотной и глянцевой — молодого красивого мужчину с властной осанкой, с веселым и злым лицом. Кобыла танцевала под ним, а он говорил слова, которые я не слышал, надменно смеясь и показывая вперед острием сабли.
Он был — северный царевич, вдруг понял я. Тот самый. Северный царевич, которому обещана Яблоня. Игрушка Нут, вот он кто был. Двойка на костях. И за ним клубился беспросветный мрак, а из мрака вдруг потянулись длиннющие бледные руки, почти одни кости и сухожилия, с пальцами, как растопыренные ветки. И шло еще что-то, что было совсем нестерпимо видеть — я инстинктивно зажмурился и дернул рукой.
И все. По зеркалу пробежала рябь, и все пропало.
Очнулся, лежа головой у Керима на плече. Тошнило и было не шевельнуться, но Керим дал что-то понюхать, и я совсем вернулся из Серого Мира.
Думал, все вокруг перемазал этой смолой… поднес к глазам руку — а она чистая, хоть и мокрая. Будто из этой смолы все ушло в видения, и она превратилась в воду.
— Молодец, Одуванчик, — сказал Керим и ухмыльнулся. — Ты, Одуванчик, очень хорошо смотрел, все рассмотрел. И мысли у тебя чистые, я думаю, потому что с грязными мыслями так проникнуть в суть нельзя. Встать-то ты можешь?
Я встал, показал глазами на дверь — иначе сил не было спросить — и Керим покивал, все понял. Тогда я вышел из его комнатушки, в которой уже догорел огонь, и пошел к двери в опочивальню царевича Ветра. Меня шатало из стороны в сторону, как нажевавшегося смолы, но голова стала совершенно ясная.
Я открыл дверь. Они спали, Ветер и Яблоня. Он лежал на спине, а она положила головку ему на грудь. Я смотрел на них, и больше уже не чувствовал ни капли злости или досады, только нестерпимый страх за них обоих. Всякой дряни на свете сколько угодно — а таких мало. И им всегда что-то грозит; гнусен мир подзвездный…
Я тихонько встал на колени около ложа, взял руку Ветра и поцеловал:
— Царевич, — сказал я шепотом, чтобы не разбудить Яблоню. — Прости меня. Проснись.
Все это оказалось точь-в-точь, как в романе про поход Фредерика Святого. И, в общем, так, как я и думал. Но гораздо, гораздо неприятнее.
Земля была плоская, совершенно плоская. Целое море травы, по которой туда-сюда гуляет ветер, а больше — совсем ничего. Ни леса, ни одиночных деревьев. Ни строений. Зато, вы просто представить себе не можете, дамы и господа, какая прорва травы! Со всех сторон виден горизонт. И до самого горизонта эта дурацкая трава и цветочки. Поэтому чувствовал я себя так, будто моя армия идет, как муравьиная цепочка по столу — и видна она всем, начиная с Господа на небеси и заканчивая любым заинтересовавшимся идиотом.
Но все равно, чем дальше мы выдвигались от этого поганого городишки, тем веселее было у меня на душе. Я думал, что, как бы то ни было, у нас появился боевой опыт, а еще мы более-менее знаем, что ждать от их городов и от них самих. Моя рыженькая парила над этой травой, как ангельчик; я утром проследил, чтобы ее почистили наилучшим образом, а потом сам угощал белым хлебом и фруктами — так что мы с ней подружились. Малышка даже, по-моему, начала понимать человеческую речь — и смотрела на меня без опаски и без отвращения. А я все седла, какие в городишке нашлись, пересмотрел, чтобы выбрать, какое ей будет удобнее, и всю упряжь перепробовал.
И рыженькая гарцевала, как на параде.