– Привяжи это к шпингалету и спускайся. До земли он не достанет, придётся прыгать. Но ведь ты храбрый, ты не побоишься. Храни тебя Господь.
Она перекрестила меня и вдруг поцеловала в щеку – я даже растерялся. И, верно от растерянности, спросил:
– Не передать ли что-нибудь господину Фандорину?
– Что я его люблю, – коротко ответила её высочество и подтолкнула меня к окну.
До земли я добрался без членовредительства. Парк преодолел тоже без приключений. У ограды, за которой располагалась Большая Калужская улица, почти пустая в этот вечерний час, остановился. Выждал, когда поблизости не будет прохожих, и очень ловко перебрался на ту сторону – в искусстве лазания через заборы я определённо добился немалых успехов.
Однако как действовать дальше, было неясно. Денег у меня так и не появилось, даже извозчика не наймёшь. И куда, собственно, ехать?
Я остановился в нерешительности.
По улице брёл мальчишка-газетчик. Совсем ещё недоросток, лет девяти. Кричал что было мочи, хотя покупать его товар здесь вроде бы было некому:
– Свежий «Грошик»! Газета «Грошик!» Газета объявлений! Кому кавалера, а кому неве-есту! Кому квартеру, а кому хорошее ме-есто!
Я встрепенулся, вспомнив о пари с Фандориным. Зашарил по карманам в надежде отыскать завалявшийся медный грош или копейку. За подкладкой лежало что-то круглое, плоское. Старинная серебряная монетка, петровский алтын.
Ну да ничего, авось в темноте не заметит.
Я подозвал газетчика, выдернул у него из сумки сложённый листок, кинул в кружку серебро – зазвенело не хуже, чем медь. Мальчишка как ни в чем не бывало поплёлся дальше, выкрикивая свои неуклюжие вирши.
Подойдя к фонарю, я развернул серую бумагу.
И увидел – на первой же полосе, прямо посередине, вершковыми буквами:
Мой орёл! Алмаз мой яхонтовый! Прощаю. Люблю. Жду весточки.
Пиши на Почтамт, предъявителю казначейского билета № 137078859
Оно, то самое! Никаких сомнений! И ведь как ловко составлено – никому постороннему, кто про алмаз и обмен не знает, и в голову не придёт!
Но увидит ли Фандорин эту газету? Как ему сообщить? Где его теперь искать? Вот незадача!
– Ну как? – раздался из темноты знакомый голос. – Вот что значит н-настоящая любовь. Это страстное объявление напечатано во всех вечерних газетах.
Я обернулся, потрясённый такой счастливой встречей.
– Ну что вы, Зюкин, так удивились? Ведь ясно было, что, если вы сумеете выбраться из дому, то полезете через ограду. Я т-только не знал, в каком именно месте. Пришлось ангажировать четырех газетчиков, чтобы разгуливали вдоль забора и погромче выкрикивали про частные объявления. Вы непременно должны были клюнуть. Всё, Зюкин, пари вы проиграли. Плакали ваши замечательные подусники с бакенбардами.
17 мая
Из зеркала на меня смотрела одутловатая, пухлогубая физиономия с намечающимся двойным подбородком и противоестественно белыми щеками. Лишившись усов, расчёсанных бакенбардов и пышных подусников, моё лицо словно бы вынырнуло из-за облака или из тумана и предстало передо мной голым, очевидным и незащищённым. Я был потрясён этим зрелищем – казалось, я вижу самого себя впервые. В каком-то романе я читал, что человек по мере прожитых лет постепенно создаёт собственный автопортрет, нанося на гладкий холст своей доставшейся от рождения парсуны узор из морщин, складок, вмятин и выпуклостей. Как известно, морщины могут быть умными и глупыми, добрыми и злыми, весёлыми и печальными. И под воздействием этого рисунка, наносимого самой жизнью, одни с годами становятся красивее, а другие уродливее.
Когда прошло первое потрясение и я пригляделся к автопортрету повнимательней, то понял, что не могу с определённостью сказать, доволен ли я этим произведением. Складкой у губ, пожалуй, да: она свидетельствовала о жизненном опыте и безусловной твёрдости характера. Однако в широкой нижней челюсти угадывалась угрюмость, а обвисшие щеки наводили на мысль о предрасположенности к неудачам. Поразительнее всего было то, что удаление растительности изменило мою внешность куда больше, чем давешняя рыжая борода. Я вдруг перестал быть великокняжеским дворецким и сделался каким-то комом глины, из которого теперь можно было слепить человека любого происхождения и звания.
Однако Фандорин, изучавший моё новое лицо с видом ценителя живописи, кажется, придерживался иного мнения. Отложив бритву, он пробормотал как бы самому себе: