И хотя про Янку все кругом говорили, что мужик он добрый и ласковый, у Данилы он вызывал неизменное чувство страха и какого-то непонятного любопытства. Сколько раз Данила тайком его разглядывал и откровенно любовался. Его исхудавшее, скуластое лицо с запавшими щеками и загорелой дотемна кожей, было все же красиво. Эту своеобразную красоту подчеркивал резкий излом бровей, непривычно темных при ковыльно-русых кудрях. Порой Данила испытывал даже смутное сожаление, что не похож на него.
И тем не менее, Данила всегда отводил глаза, встречая строгий испытующий взгляд гордого длымчанина, и виной тому была его не вполне чистая совесть.
Данила знал, что этот солдат-бессрочник со всей болью одинокого сердца привязан к Леське, что он с малых лет нянчил ее. Да и теперь сам Данила видел не раз, как Янка утешал ее в обидах и заступался, если приходилось.
А иногда случалось Даниле видеть, как Янка обнимал ее за плечо и что-то ласково говорил ей, склоняясь к самому уху, к пушистым темным завиткам. Слов было не слышно издали, но она улыбалась, глядя на него с тем же ласковым теплом. В такие минуты Данила ощущал к нему что-то вроде ревности, хотя умом и понимал, что это — не соперник.
А по правде сказать, даже и не ревность это была, а просто бессильная зависть, да еще сожаление, что самому ему так ни с кем не ходить, не склоняться с нежным шепотом к застенчиво потупленной головке. И никогда уже не глянут навстречу ему эти дивные карие очи с ласковым золотым отблеском — как будто солнышко сквозь туман пробилось! И никто не будет глядеть ему вслед с такой же ревнивой грустью, с какой он сам любовался ими…
Ничего этого в его жизни уже не будет. Прощайте, мечты безоблачной юности, прощай, надежда на счастье! Прощай, Леся!
Да, Леся! Ведь Янка, видимо, из-за нее и пришел, а не то зачем бы понадобился ему этот чужой и чуждый во всем шляхтич, с которым этот гордец даже словом перемолвиться не желал. Небось, явился теперь пенять ему за свое сокровище, которое Данила посмел не уважить!
И жутко теперь Даниле, жутко до дрожи в коленях, до холода в животе…
— Ну, здравствуй, панич! — заговорил наконец длымчанин.
— И тебе доброго здоровья! — нехотя и хмуро ответил Данила.
Они пошли доем вдоль берега. Янка убрал руку с Данилиного плеча, и от этого юный ольшанич испытал особенно горькую обиду, что этот «хам» настолько его презирает, что ему даже слегка коснуться — уже противно.
Данила избегал смотреть на своего непрошеного попутчика и отвернулся к реке. Воды Буга уже вернулись в свои берега и лежали теперь ясные и спокойные; лишь порой загорались то здесь, то там алые отсветы заходящего солнца.
Наконец, длымчанин заговорил:
— Вот ходишь ты до нас, паничу, уж второй год. А зачем ходишь? Али худо тебе в твоих Ольшанах? Да и худо было бы — так и у нас ведь ты не у дел: и нам ты без надобности, да и сам себе места никак не найдешь.
Данила лишь молча пожал плечами.
— Товарищей у тебя тут нет, — продолжал Горюнец. — Хлопцы-то наши, я вижу, не больно тебя привечают.
На это Даниле тоже нечего было ответить.
— А хочешь знать, почему не привечают? Оттого, что знают они: что-то тебе надо от них. Мы, брат, на такое чутки. Ты на Леську-то не кивай — та молода еще, доверчива, а я вот тебя, голубя, насквозь вижу — немало таких на своем веку повидал. Я, братко, много чего повидал, недаром ведь пол-России пешком прошел. А другие видать не видали и знать еще ничего толком не знают, а сердцем-то чуют!
— А кто ты такой, чтобы мне тут указывать? — небрежно бросил Данила. — Твоя, что ли, Длымь? Купил ты ее? И меня ты не купил: захочу — приду, захочу — нет.
— Да кто тебе указывает, помилуй Боже! — усмехнулся Янка. — По мне, так ходи, коли нравится. Да только верно я тебе говорю: добра тебе тут не дождаться.
— Да я уж скоро и вовсе ходить у вам не буду, — заявил ольшанич. — Недосуг мне будет, жениться пора приспела.
— Значит, правду люди гутарят, женят тебя? — все с той же насмешкой спросил Горюнец.
— Ну не всем же, навроде тебя, бобылями сидеть! — отчего-то вдруг осмелел Данила.
По лицу бывшего солдата прошла судорога, под кожей заходили желваки, а в глазах на миг вспыхнула яростная, ненавидящая боль. Но Янка стерпел, смолчал, взял себя в руки.
— И кого же родня засватала? — спросил он по-прежнему холодно и насмешливо.
— А тебе-то что за дело? Кого усватали — про то нам знать.
— Не вам, а им, — поправил Янка. — О тебе тут и речи нет, ты-то и на свинье рябой женишься, коли родня укажет.
Теперь сам Данила получил нежданный удар по больному месту. И тогда он — растерянный, перепуганный, вконец обозленный — бросил в Янке в лицо последний козырь:
— А хоть бы и свинья рябая — да роду честного! И мать ее, знаешь ли, не брюхатая под венцом стояла!