— Не соблазнила, — сказал я; за стеной звонил телефон, никто не подходил. Может, ушла, а может, лежит… — Да и как меня соблазнишь? Сейчас неважно, почему… вероятно, ты права. Но главное, мне кажется, в том, что мы уже не можем играть.
— Играть не можем? — переспросила Гертруда, приподнимаясь. — А я могу. Сейчас буду играть.
В слабом предвечернем свете я увидел мерцание платья, бус и колец.
— Ты выходила? — спросил я.
— Нет. Сидела дома весь день. Я думала, а нарядилась для тебя. Мне показалось, что я могу тебя соблазнить. Хуаничо, соблазнила я тебя хоть раз?
— Да, еще бы, душой и телом.
— А больше не могу?
— Мы играть не можем. Тогда ты не играла.
— Поначалу всегда играешь, а потом поймешь, что это серьезно. Нет, я тебя соблазнила, значит — опять соблазню.
Мне показалось, что она идет к балкону, но крупное темное тело согнулось и опустилось мне на колени. Гертруда нежно провела губами по моей щеке.
Там, за стеной, Кека вошла, напевая. Кто-то следовал за ней.
— Быть не может, чтобы ты не понял, — сказала Гертруда. — Я надела новое, шелковое платье. Наверное, ничего не вышло, раз я тебе это говорю.
— С чего мне грустить? — смеясь, сказала Кека, отделенная стеной от моего затылка. Безмятежный мужской голос затихал и звучал снова. Кто-то из них двоих сел на кровать.
— Да, Хуаничо, — прошептала Гертруда, кусая меня за ухо. — Я даже причесалась иначе. Часу в шестом я подумала, что надо тебя соблазнить, и решила не уходить из дому. Мы собирались встретиться с подругой, с Диной, я тебе говорила, ну и еще кое с кем.
— Не беспокойся, — сказала Кека. — Я такая-сякая, но с верой не шучу. Будет немножко денег, свечку поставлю.
Пока Гертруда нежно целовала меня (теперь — в подбородок и в шею), я представлял себе, как мужчина ждет, а Кека раздевается.
— Как девочка, — сказала Гертруда. — Вспомнила твое лицо и поняла: ничего ты мне никогда не дашь, и соблазнить я тебя не соблазню, и раньше, в Монтевидео, не соблазнила. Хоть раздави тебя, хоть сожми в руке, а ты не даешься.
— Я часов не считаю, — сказала Кека. — А все же надо будет поесть, и я бы хотела зайти к Толстухе, сто лет не видались.
— Ты не права, — сказал я Гертруде. — Честное слово, соблазнила. Телом и душой.
Мы встали. Я смотрел на ее лицо, бледное в полумгле. Гертруда была чуть ли не выше меня. От нее чем-то пахло, но я забыл чем.
— Ошибка в том, — сказал я, — что мы говорим вот так, обиняками.
— Да, да, да… — твердила Кека за стеной, с каждым слогом чуть-чуть повышая голос. Последнее «да» оборвалось и угасло.
— Веселятся там, что ли, — сказала Гертруда, не улыбнувшись. — Поцелуй мне хотя бы руку.
Я поцеловал ей руку, обнял ее за плечи и повел к кровати.
— Нет, — сказала она; я улыбнулся и не отступил. — Нет, — повторила она совсем серьезно; она не вырывалась, но, поглядев на нее, я отошел сам. Я прислушался к тишине за стеной, представляя, как беззвучно вырывается «да» из полуоткрытых губ, а потом и увидел, как Кека тяжело опустилась на постель.
— Я сегодня уйду, — быстро сказала Гертруда. — Надо повидаться с Диной. Сейчас мне все безразлично, я не хочу тебе лгать, я знаю, что играть смогу.
— Играть, — спросил я, — и забыть, что играешь?
— Да, я знаю точно. Радости тут мало, но это очень хорошо.
Она отошла и зажгла свет. Мы взглянули друг на друга, бледные и растерянные, и улыбнулись оба разом.
Я снова сел у стены. А может, все так и есть, и хотя бы она найдет счастье. Гертруда ходила в кухню, возвращалась, стряпала ужин. Я неподвижно сидел, сосал пастилки, пока не услышал за стеною слова прощания, стук двери и Кекин смех — она уже кому-то позвонила. Тогда я встал и решил непременно испытать вожделение к Гертруде, пострадать ради нее. Жена моя склонилась над столом, расставляя тарелки и салатницу; улыбалась она спокойно.
— Спрашивать я ни о чем не буду, — сказал я.
— Вот и хорошо, — сказала она. — Садись.
И застыла на мгновение, холодно, спокойно, свободно глядя на меня.