В конце концов я, не останавливаясь, прошел мимо палаты, вход в которую защищал великан, одетый в костюм, а не в пижаму. Я стоял в нескольких метрах от Шарля! Это несомненно.
Я дошел до конца коридора, и тут меня остановила стена. Вызванное этим недоумение стало заметно, когда я должен был повернуться. Передо мной не было двери, и я решил, что случайно попал в боковую палату. Возвращаясь прежней дорогой, я встретился взглядом с охранником. Он пристально и недоверчиво посмотрел на меня: я никого не оставляю равнодушным. И сказал:
– Молодой человек, не нужно таскаться туда-сюда по этому углу.
Я обиделся и сухо ответил, что не имею привычки таскаться по углам и что мои родители дали мне хорошее воспитание. Это была ложь: меня совершенно не воспитывали. А моя мать дома с садистским удовольствием коверкала «Нежную Францию».
Я вернулся в кафетерий, чтобы выпить стакан кофе. Февраль в Кретее – это звучало как «Пасха в Нью-Йорке», так называется стихотворение Блеза Сандрара. Я любил заголовки – «Февраль в Кретее»! – но не имел никакого желания стать поэтом. В тот момент для меня было важно только одно: кофе, который согреет мой желудок. Библиотерапевты такие же люди, как все остальные.
В очереди к прилавку я смотрел на обложки журналов. Одна из них привлекла мое внимание.
«Трене: скоро конец». Этот заголовок был дополнен украденной фотографией похудевшего от болезни певца. Ему помогает ходить недавний друг, который намного моложе Трене и потребует свою долю пирога, как только на гроб будет брошена первая лопата земли. В конце концов, Трене хорошо делает, что не приходит в этот кафетерий. К тому же кофе здесь такой горячий, что стакан почти плавится. Его невозможно держать в руке. Выпить этот кофе – приготовиться к лечению в ожоговом отделении или, что хуже, в гастроэнтерологии, потому что расплавленная пластмасса, должно быть, разрушает желудок того, кто пьет из стакана. Я долго оставался там и смотрел на других таким же взглядом, как тот охранник, но не с такой убедительной силой, как он. «Не пейте, это опасно!»
Если хорошо подумать, это отсутствие вкуса – поставить врага поэзии наблюдателем перед комнатой Трене. Нужно было бы поставить кого-то странного – оригиналку с тигром на поводке, беса или оперного певца.
Если бы я смог проникнуть в комнату певца, я бы подвел Шарля (мгновенно возникшая дружба позволила бы мне называть его так) к окну. И мы поднялись бы на крышу вдвоем, следя за тем, чтобы не упасть. Это было бы не очень рискованным предприятием: в мечтах люди никогда не умирают на очень долгий срок. Он был бы в больничных тапочках, я в потрепанных кедах. Мы держали бы друг друга за руки, чтобы чувствовать себя спокойней. Как два ребенка в лесу. С огромной крыши мы смотрели бы на Париж. Он был бы виден вдали: огромные магазины, склады, рельсы, брошенные государством жилые дома – весь мир раскинулся бы у наших ног. Я не ушел бы из книги, потому что Шарль сам был книгой, полной рассказов.
Возле высокой трубы, которая дымилась, сжигая разный мусор, мы до самого утра напевали бы какую-нибудь из его сюрреалистических песен. Забавную и волшебную песню, в которой животные разговаривают и дети глядят в окно. Песню, полную идей – нелепых идей. А когда проснулось бы солнце, я проводил Шарля обратно в его палату, чтобы не вызвать подозрений. Охранник спал бы перед дверью и ничего бы не услышал. Мы скоро начали бы обратный путь. Спуск по веревке из эластичных простыней с его кровати прошел бы без проблем: в мечтах все нам послушно. Ни головокружений, ни скольжения, зато невероятные всплески смеха – немного преувеличенного для тех, кто не мечтает, естественного для нас. Потом я бы укрыл поэта одеялом, подоткнув края: поэтов укрывают одеялами так же, как мальчиков. Медсестра открыла бы дверь и убедилась, что он еще спит.
На следующий день Трене умер, и я утонул в нахлынувшей волне сожаления.
Встретиться можно везде
43. У меня особые отношения с этим числом. Оно часто возникает в моей жизни. Что-то вроде большого магнита, прилипшего к оперированному лбу в том месте, где череп починили металлической пластиной.
43. Два раза это число входит в мой номер телефона (можно поверить, что мой телефонный оператор сговорился с потусторонними силами или думал, что я слишком глуп, чтобы иметь номер как у всех, в котором все цифры разные).
Я родился в 18 часов 43 минуты – вечером и в грозу, как Шатобриан.
«Рокот волн, поднятых шквалом ветра, возвещавшим осеннее равноденствие, заглушал мои крики…»[31]
Больше у нас нет ничего общего. Я не так красноречив, но, несомненно, скромнее. И я считаю, что Мирабо был не так уродлив, как дает понять Шатобриан. Но кто сейчас читает Шатобриана? Кто знает про Мирабо и его по меньшей мере странное лицо? Преподаватели, ученые-исследователи – и еще библиотерапевты, которых тревожит какая-то цифра. Человек сорок…