Читаем Короткое письмо к долгому прощанию полностью

— А я, наоборот, в Америке только и делаю, что вспоминаю, — подхватил я, не дождавшись, когда она заговорит снова. — Стоит мне увидеть эскалатор, я тут же вспоминаю, с каким ужасом ступил на него в первый раз. Забреду в тупик — и мне сразу мерещатся все тупики, в каких случалось заблудиться. А главное, я начал понимать, почему моя память удерживает только мгновения страха. Просто у меня никогда не было возможности сравнить свою жизнь с какой-то другой жизнью. Все мои впечатления были как бы повторением пройденного, давно известного. Тут, наверно, не только в том дело, что меня в детстве никуда не возили и я мало что видел; я почти не знал людей, живших в иных, чем я, условиях. Жили мы бедно, и большинство наших знакомых тоже жили бедно. Видели мы мало, говорить было почти не о чем, вот и говорили целыми днями об одном и том же. Кто был поразговорчивее, да ещё умел веселиться и других развлекать, слыл оригиналом. А мечтателей вроде меня звали фантазёрами. В оригиналы я не рвался. Но мы жили в таких условиях, что любая мечта воспринималась и вправду как пустые бредни, в этой жизни невозможно было найти соответствие никакой мечте, ничто не напоминало о мечте и не оставляло никаких надежд на её свершение. Вот почему и мечты, и вся та жизнь осталась вне моего сознания, ни того, ни другого я толком не помню. Зато мгновения страха вспоминаются очень явственно, мечта и жизнь, существовавшие обычно как бы по отдельности, тут вдруг сливались воедино: страх высвечивал мечту, а мечта помогала острее видеть жизнь, от которой в другое время я старался отвернуться, тешась пустыми фантазиями. Вот почему состояние страха навсегда связано для меня с актом познания, испытывая страх, я острее вглядываюсь в окружающее, высматривая в нём предвестья перемен к лучшему или к худшему. Именно эти минуты и запоминаются особенно явственно. Но в том-то и беда, что они именно запоминаются, то есть память работает сама по себе, я так и не научился управлять ею. Очень может быть, например, что у меня бывали тогда и проблески надежды, но я их позабыл.


Мы поднимались выше и выше, по настоящие горы — с вершинами — всё не показывались. Солнце светило косо, на отрогах посверкивала слюда. Ребёнок снова потребовал, чтобы мы говорили. Клэр сказала, что ещё успеем наговориться. Я дал девочке чаю в крышке от термоса. Она пила, придерживая крышку обеими руками, и, напившись, отдала пустую. Сразу за Нью-Болтимором мы въехали в туннель, Клэр посадила девочку рядом с собой. Когда туннель остался позади, девочка позволила мне перенести её обратно на заднее сиденье. Между холмами уже поползли тёмные тени, а в заднее стекло стал виден лунный серп.

— Если попадём в Донору до семи, ещё успеем сходить с ней поесть, — сказала Клэр. — Там напротив мотеля есть ресторан «Жёлтая лента».

Мы остановились у бензоколонки. Пока заливали бензин, Клэр отвела девочку за дом справить нужду. Я подошёл к автомату купить тоника. Видно, к вечеру в автомате почти не осталось бутылок, потому что моя долго гремела и перекатывалась, а, когда я её открыл, из горлышка пошла пена. Овальное, синее с белым и красным, табло «Америкэн» медленно поворачивалось над зданием, и девочка что-то лепетала о нём, когда Клэр с ней вернулась. Едва мы отъехали, ребёнок закричал, мы оглянулись и увидели, что над бензоколонкой зажглись фонари. «Ведь было ещё светло!» Всё вокруг сразу сделалось ближе и уютней: весь день мы были просто проезжими, а наступивший вечер сулил прибытие на место, отдых, покой. Я снова заговорил, с облегчением заметив, что больше не прислушиваюсь к звуку собственного голоса:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже