Смех: «От твоих теорий не будет спасения!» — потом прискучило быть приспособлением для слития спермы.
Вчера она смотрела в потолок, пытаясь найти подобие выхода.
Рука тянулась к телефону: полузабытое набиралось легко.
Последнее обстоятельство — «Ты только ничего не думай, сегодня я за тебя…» — обрадовало и отдалось колюще-режущей болью где-то в ключицах.
На улице острой волной обдал ветер; духи смешались с весенним гулом; неожиданно быстро зазвенел трамвай — только с «межгородом» почему-то никак нельзя было соединиться!
Она легко запрыгнула на подножку, легко прошла: на нее оборачивались — но не было еще ветра, как и не начался еще дождь.
Человек встретил на скамейке около остановки, за которой — парк, однако пошли не в парк, а в магазин.
«Как ты?» — между делом (а действительно: «как она?»).
Шелуха писем кувыркается в голове, дымчатое пространство не придающей здоровья ночи маячит около мочки уха: «По-разному» — да и что тут еще скажешь?..
Человек с певучим тембром похож на Ференца Листа.
Смеются. Антоним — «плачут».
И далее (после «У тебя ремонт?» — «Хронический, ты же знаешь»): в кухне Человек живет, подогревает, наливает, пишет.
Глаза его глядят будто сквозь: налитое, написанное.
После третьей Человек приносит гитару; в этот раз пьесы как-то «не идут».
Пространство завалено книгами, словами из книг, слогами из слов, звуками из букв — парными и непарными, мягкими и твердыми — все как у людей.
(В скобках: «А вот интересно — как у людей?» — «Врешь, не волнует тебя это»).
…Она розовеет: «Дык, день-то слепой. Такие в землю закапывать. Как котят», — пьют.
Он ее want. А почему нет. Какая искренняя. Как может слушать.
Человек ласково, утвердительно так спрашивает: «Гадина?» — «В среднем роде это, кажется, дерьмо собачье?» — уточняет некоторые детали.
Она тоже want. Уже. А почему нет. С ним легко. Как может слышать!
Буквы, сбежавшие из его текстов, вплетаются ей в спину, размагничивая недавнее табу.
А «как она», интересно?.. Безвольно-естественно: «Только не в губы…»
Он-то понимал все, поэтому сделал проще: лег к стенке, отвернулся, отдав ей Небо в окне. Какая разница! — она ощутила Человека: при «нащупывании» зрачков тот показался ей беззащитным.
Потом покурили.
Когда-то они часто приезжали в этот дом. Вскоре стало не до «мы», а Человек остался.
От него пахло чем-то весенним и добрым, хотя и чужим. Было не страшно. Ей не хотелось открывать глаза, не хотелось двигаться… — и лишь шелест писем в белых конвертах, и почерк
Человек спасает ее, даря свое тело — оно необходимо, необходимо! — медитативное бегство от теней на потолке, мать их.
На душе моросит. Межгород представляется таинственным, нереальным — да и существует ли тот вообще? Она курит: брови-бабочки под легкомысленным ночником, единственно нужные душа и тело — и никак не по-отдельности.
И тогда она, в каком-то полусне, переносится в
…она легла с самого краешка края, таки не забывшись: «Дерьмовая у тебя контрацепция!»
Зато чувствовала вот это: «…Будет почти тепло, и я поцелую тебя на глазах у всех — потому что ничего больше не имеет значения, потому что нет ничего больше, что имело бы значение…»
Выходят в полдень. Где-то — колокола.
Моросит.
А дома — тихо-тихо.
Весна на цыпочках.
Лист тринадцатый
Тоже SKAZ'KA
Жила-была себе Гусеница. Жила, жила, никого не трогала, пока вдруг, проснувшись однажды, не обнаружила, что побелела. Эта перемена настолько изумила бедняжку, что та перестала есть крапиву, а то место, которым она смотрела на мир, приобрело даже некоторый блеск.
Пролетавшая мимо Белая Ворона, правда, чуть было не съела Гусеницу, но, по закону джунглей («О крови»), не сделала этого, а почему-то, загрустив, поведала красивую сказку о Гадком Утенке, подслушанную ею под окном одного большого дома: женщина рассказывала ее на ночь ребенку.
Гусеница озадачилась, но, вспомнив хрестоматийное «рожденный ползать летать не может», поникла. Откуда ей, живущей на земле, было знать,
Однако белый цвет не замедлил проявиться: желтовато-зеленое, вечно маскирующееся, племя собратьев недвусмысленно выразило ей свое фи.
— Она стала совсем не такая!
— А посмотрите на этот блеск!
— А ведь раньше-то, раньше… — говорили они, отводя глаза при встречах с ней.
Гусеница чувствовала: еще чуть-чуть — и нарвется на грубость. Но будет еще хуже, если