Вторая — в прошлом врач-анестезиолог — помирала там же месяца два как, только на другом этаже. Перелом шейки бедра: в таком возрасте обычно не срастается. «Лежачая» палата на десять персон со стойким запахом мочи и кала да слезами, будто б стекающими с ободранных стен. Чтобы не свихнуться, экс-человек (а ныне никому не нужное существо с пролежнями) вспоминал институтский курс анатомии: латинские названия всей той дряни, имеющейся в двуногом, все же ненадолго отвлекали от нескончаемых стонов, проклятий да ругани санитарок, появляющихся «в номерах» пореже кометы Галлея. Она и не предполагала раньше, пританцовывая в клубах (словно отбрасывая от себя нечто мешающее, не имеющее названия), что сведет счеты с этим мирком таким вот гнусным образом, и от ужаса не могла даже говорить: по ноге полз таракан.
Staruxa почти не смотрелась в зеркало, но в то утро ей почему-то захотелось хорошенько разглядеть себя. Кожа, похожая на сморщенное яблоко и такая тонкая, что, кажется, ткни — и прорвешь, будто бумагу; глаза затуманенные, болотные вместо прежних зеленющих; побелевшие останки ресниц и бровей; спутанные нити волос, подрезанных по мочку уха; зубы серые и — не все, не все… Шутка ли? Девяноста два! Staruxa жила одна с тех самых пор, как погиб Starik — она узнала об этом лет пятьдесят назад.
— Нет, нет! Все не так! — ворчит полуслепая Staruxa.
— А как? Как? — теряюсь я и откладываю тетрадь: за интимные воспоминания бывшей королевы легкого жанра обещают немалые деньги, но Staruxa почти не видит, поэтому мемуары Нины Корецкой должна писать я.
— Что ты понимаешь, — она задумывается и хватается дрожащими руками за папиросу.
Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще — погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?
Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика — я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я напишу роман…
—
Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.
— Как это случилось? — спрашиваю я Staruxy.
— Трос полетел, — она отворачивается.
— Но ведь ты была замужем все эти годы, и…
Staruxa перебивает:
— Что ты знаешь о замужестве? Что ты вообще можешь знать, тебе сколько лет? — она явно нервничает. — Я сделала это назло. И мать твою родила ему назло.
— Ты разве не хотела… — нелепый вопрос повисает в воздухе.
— Просто хорошо скрывала. Ребенок ни в чем не виноват. Но ребенок от человека, который тебе нужен лишь
Я ничего не говорю и только смотрю на ее огромный платиновый перстень с черным жемчугом: на сухой морщинистой руке он смотрится карикатурно.
Когда Staruxa позвонила в Страшный дом, ей нехотя сообщили (новенькая служка, по неопытности), что филологиня повесилась, а та, что с переломом шейки бедра,
На похороны последней Staruxa все же успела: хорошо, когда есть внучка, оплачивающая такси. Только благодаря внучке, оплачивающей такси, Staruxa живет в своем доме, а не в Страшном, где со стен незаметно стекают слезы, а по конечностям лежачих ползают тараканы.
Олечка долгие годы была
Недурственно много денег: так появляется платиновый перстень с черным жемчугом.
Staruxa отомстила ему, отобрав самое дорогое (самое дорогое, разумеется, после гор). Оказалась слишком гордой для того, чтобы «быть брошенной» — «придуманное слово!». Так, насилуя свою природу, королева легкого жанра влюбила в себя Олечку, и та оставила