Китаец не удивился, пожелав спокойной ночи, а через два дня я уехала в отпуск и почти забыла о его существовании. Но не о существовании месяца, светившего по ночам где-то далеко и почти романтично.
Что такое собственный дом и с чем есть собственный дом, как не пересолить это блюдо и лучше подать к столу, постигалось мной постепенно. Дом стоял на окраине, метро к этой окраине еще не подвели, но планы насчет метро где-то как-то витали в умах многозначительных государственных мужей: государственные мужи вспоминали периодически о своем народе; правда, сейчас был не тот период.
В доме моем почти не было мебели — зато были: простор, вид из окна и полное отсутствие внешних раздражителей типа мужчин и сходных с ними по менталитету двуногих. Впрочем, женщины тоже не водились, женщины вообще исчезали как вид — по крайней мере, так мне казалось.
В тот период существования я ушла в подполье — не то чтобы очень позволяли средства, вовсе нет, — но они обязывались оправдать определенную цель в (не)далеком (не)светлом будущем; правда, какую именно, я точно определить затруднялась. «Подполье» сводилось к приведению собственной персоны и ее составляющих в изначальную структуру, не слишком искаженную внешними раздражителями самых разных типов, а также к мелкому ремонту: я научилась менять в вялотекущих кранах прокладки и делать кое-что еще — не менее важное, чем возвращение «изначальной структуры». Впервые в жизни я неспешно передвигалась по каким-то магазинам, выбирая глиняные чашки определенной формы, покупала плетеные стулья, книжные полки, мохнатые коврики для ванны, освежители воздуха, пепельницы — и это меня не злило, а, наоборот, придавало странного спокойствия. Все прежнее осталось в прошлом веке, новый же только начался: в новый век нужно входить только с красивыми глиняными чашками определенной формы — так мне, по крайней мере, тогда казалось. И я входила в квартиру, чтобы смотреть вечерами на месяц, если таковой существовал, и сие выглядело почти романтично.
Я никому не звонила; я не знала тогда,
Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), потом варила кофе и смотрела в окно. Я могла просмотреть в окно полдня, не заметив ни дня, ни окна: я возвращала «изначальную структуру», сама не ведая о том, что никакой «структуры» существовать не могло в принципе. Иногда я покупала пиво и слушала этюды Шопена; я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под пиво или даже без него.
Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда снова «заело» дверь, я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, быстро открыл и заулыбался. Мне показалось, будто он вполне сносно знает наш великий и могучий — и тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных. Я кивнула на дверь, пожала плечами и беспомощно повертела ключом.
— Одну минуту, Клеопатра, — сказал китаец и пошел за чем-то железным, способным обезвредить подлую «собачку». — Клеопатре нужен новый замок!
Клеопатра кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще «благодарят», а потом пригласила на зеленый чай.
За зеленым чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он — философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет (сам не помнит), а родом из Гуаньчжоу.
— Откуда? — переспросила я.
— Из Гуаньчжоу, еще называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там все по-другому: деревья, небо…
Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, странным образом раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры» — так объяснил он, а через день принес саму «картину» — вытянутый бамбуковый прямоугольник с, быть может, кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово — кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами:
— Это Басё!? — утвердительно спросила я. Китаец улыбнулся: «Не каждая Клеопатра знает Басё!»