— За-пре-щается! — повторил Лобода. — Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я…
Лобода часто наезжал в лагерь для пленных «повоевать», то есть поспорить с пленными.
— Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что? — кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды. — Всё одним махом хотите, да? И наломаете дров.
Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.
— «На земле-е весь род людской», — проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.
Я вышел из машины.
Коля накачивал шину. Чудно́ действует на меня его пухлое мальчишеское лицо: огорчения переносить как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.
— Товарищ лейтенант! — услышал я. — Васька-то Коротков, а?
— Орден, — кивнул я. — Знаю.
— У меня тоже свой нерв, — вздохнул Коля. — Меня в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастрольщики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?
— Брось, Коля, — начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.
— Что он там насчет Шабурова? — спросил майор.
Я объяснил.
— Вот, вот! Две башки надо иметь с вами. — Большие карие глаза под чернью бровей искрились. — Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва…
Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.
5
Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.
Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово «Кольпино». Так называли его все пленные немцы. «Эмга» вместо Мга, «Кольпино»… Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.
«Кольпино»… Они исковеркали город и его русское имя. Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. «Кольпино» — это звучит, как пуля в рикошете, как лязг мятого железа, как скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут…
«Контора жакта» — написано на табличке у входа.
Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной «эрике» с латинским шрифтом Юлия Павловна.
— Вы потрясли немцев, — говорю я. — Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.
И про Фюрста я рассказал ей, и про Гушти.
— Шура, вы золото — воскликнула она. — Kolossal! Прелестно! Machen Sie Keine Sorgen[8]
, он от нас не уйдет.Она тянется за новой папиросой.
Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст — тридцать два года, родился в Инстербурге. Отец — портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, двенадцать, живет жена обер-лейтенанта Гертруда с двумя дочерьми — Моникой и Лисси.
Как можно больше подробностей! О Фюрсте я должен знать больше того, что записано в офицерском удостоверении. То, чего не скажут и пленные однополчане.
Мы должны объявить немцам, что Фюрст, герой дивизии, жив и находится у нас в плену. Большой вопрос, согласится ли он сфотографироваться для листовки.
В Славянку, в лагерь военнопленных, со мной поехал армейский фотограф, маленький человек с крохотной головой, которой он непрерывно вертит, словно приглядываясь и принюхиваясь. Фамилия у него литературная — Метелица.
«Пикап» подскакивает на обледенелых рельсах. Мы в Славянке. В наступивших сумерках проносятся за оконцем понурые вагоны на запасных путях, мертвый паровоз. Им не было хода отсюда, со станции, замороженной блокадой.
Часовой у ворот лагеря вызывает дежурного, тот показывает нам офицерский барак.
Железные кровати в два этажа, густой табачный дух и еще какой-то запах, должно быть после дезинфекции. Метелица, завидя немецких офицеров в форме, вертит головой. Как бы прицеливаясь, он оглядывает железные кресты, демянские, крымские и прочие «щиты».
Прежде всего мне нужен Лео Вирт, тот самый саксонец, лейтенант, который вместе с Михальской работал на звуковке в новогоднюю ночь. И плакал, слушая пластинки.
У Вирта впалые бледные щеки, большой лоб, круглые очки в тонкой черной оправе. Садясь, он кладет на колено книгу. Книга для него дороже хлеба, табака, он читает с жадностью, недосыпает, необходимо наверстать все упущенное по вине Гитлера. Книги Бебеля, Либкнехта, Тельмана… Сочинения Ленина… Вирт был слишком юн, когда эти книги были доступны в Германии. Плен открыл ему бездну неведомого.
— Старик Вильгельм, — он называет видного немецкого коммуниста-эмигранта, — прислал мне из Москвы целый ящик книг. Изумительно!