Фараон замер, прижал уши и весь обратился в слух и зрение. Домашний кот сейчас же убежал бы прочь от невиданного врага, но у Фараона текла в жилах совсем другая кровь.
Прежде всего ему захотелось узнать, что это за птица с лягушечьими глазами. Кроме того он был голоден. А тут была птица и притом еще крупная.
Цвет его шкуры необыкновенно подходил к окружающей обстановке, так что его совсем не было видно в желтоватом тростнике.
Дождик то шел, то переставал; луна играла в прятки, то показываясь, то скрываясь, и никто не видал, как Фараон кружился вокруг выпи, с каждым разом подкрадываясь к ней все ближе и проделывая в миниатюре маневры льва, наметившего себе добычу. Никто не видал, как выпь все приседала, приседала и, вся надувшись, выгнула шею назад, а клюв направила кверху.
Видела только карнаухая пучеглазая сова, как кот сделал свой последний прыжок к выпи.
Кот сделал свой последний прыжок к выпи…
И только эта же самая сова слышала, — ведь нет слуха более чуткого, чем у совы, — как отчаянно взвизгнул Фараон, когда длинный острый клюв выпи вонзился ему в плечо и глубоко его проколол. Потом она видела, как кот перевернулся в мучительных страданиях вокруг самого себя и вонзил свои острые зубы позади зеленых, лишенных всякого выражения, лягушечьих глаз выпи. Наконец, она услыхала громкое хлопанье крыльев, царапанье когтей; перед ней мелькнули голенастые ноги, чья-то желтая шкура, летящие клоки шерсти и перья; затем луна скрылась, и сделалось совершенно темно и тихо.
Последние лучи заходящего солнца заглядывали в окно бунгалоу и косо ложились на полу.
Вечерний паук протянул через камин свою паутину. На окне сидела неподвижно осенняя муха. То был бунгалоу Гокли, не прибранный и заброшенный.
В дальнем углу неподвижно лежала не то круглая меховая подушка, не то муфта. Зашумел дождь, и подушка зашевелилась. Из нее поднялась круглая голова с круглыми глазами и поглядела так, что каждому сделалось бы жутко от этого взгляда. Мех живой муфты был весь в запекшейся крови; след крови тянулся по всему полу от окна в соседней комнате.
День кончался среди шума дождевых потоков. Комнату постепенно охватывала тьма.
Вдруг стукнула калитка. По всей вероятности, она стукнула от ветра, но Фараон (это был он) в один миг вскочил с ворчаньем, и его круглые глаза загорелись желто-зеленым огнем.
Все опять стало тихо. Потом раз, два — явственный скрип обутых ног по песку. Опять все стихло. Фараон весь съежился, дрожа всем телом.
— Фараон, Фараон! Фараошка, старый мой кот! Где ты тут?
Голос был сдавленный, сиплый и говорил в открытое окно соседней комнаты. В комнату глядело угрюмое суровое лицо.
— Фара… Ах…
Фараон выпрямился, вскочил, тихо мяукнул, как делает кошка, когда зовет своих котят. Страдающий, едва живой, изувеченный, но все-таки с поднятым вверх, точно палка, хвостом, кот бросился к окну, прыгнул на подоконник и принялся ласкать суровое лицо с большими глазами.
Настала пауза, в продолжение которой кот не переставал мурлыкать. Но вот скрипнула крышка открываемой плетеной корзинки. Мурлыканье прекратилось. Крышка опять скрипнула — корзину, очевидно, закрыли. Опять зашуршали осенние листья под ногами человека, опять заскрипел песок под шагами обутых ног; стукнула калитка, — и все затихло.
Приходил Гокли и забрал с собой своего драгоценного Фараона.
БОЦМАН
Итальянский пароход «Астра», делавший регулярные рейсы между первоклассными австрийскими портом Триестом и Венецией, причаливал к набережной Триеста.
В гавани, переполненной судами всех наций, было так тесно, что «Астра» вынуждена была долго возиться с причаливанием: сначала пароход бросил якорь, потом с кормы на берег завезли трос, машина заработала, и судно стало медленно и осторожно подтягиваться к берегу кормою.
Я стоял на верхней палубе, наблюдая красивую панораму Триеста при утреннем освещении, любуясь этим старым гнездом, видевшим столько на своем долгом веку, пережившим столько бурь.
— Огэй! «Боцман»! — раздался над моим ухом зычный крик стоявшего рядом со мною матроса, здоровяка лет сорока с блестящим взором, крепкими белыми зубами и бронзовым лицом. — Огэй, тезка Мартин! Здесь я, коташка. Здесь я, кот-мурлыка. Ах, и шельма же ты, Мартин.
Матрос радостно улыбнулся и махал своею фуражкою в знак привета кому-то на набережной, где толпилось пестрое портовое население.
— Мартин рыболов! Здесь я, здесь! Огэй! Видишь меня? Хо-хо-хо! Сейчас я тебя, шельму, колбаскою угощу, подлец ты этакий. Припас, припас для тебя, жирная ты свинья, — кричал моряк.
— Кому это вы, — заинтересовался я. — Знакомый, что ли? Или родственник?
Матрос нахлобучил себе на лоб фуражку с таким остервенением, что рисковал содрать всю кожу и оторвать уши. Потом он схватился за живот и захохотал, как безумный.
— Слышишь, Мартин, — орал он вне себя от восторга. — Этот русский думает, что ты мой двоюродный братец. Хо-хо-хо!
И потом, обратившись ко мне, уже более серьезным тоном заявил:
— Да, ведь это же кот.