Если нам удавалось продержаться незамеченными целый час, можно было проскользнуть на открытую палубу, где уже был подан завтрак-буфет, навалить еды на тарелку и дать деру с серебряной вазочкой сгущенного молока, такого густого, что ложка стояла стоймя посредине. После этого мы забирались в свое укрытие, в одну из подвешенных шлюпок, поглощали неправедно добытую еду, а потом Кассий доставал сигарету «Голд лиф», которую где — то спроворил, и учил нас курить.
Рамадин вежливо отказывался — у него была бронхиальная астма, что давно уже стало очевидным и нам, и остальным обитателям «кошкиного стола». (Не менее очевидно это было и через несколько лет, когда мы снова увиделись в Лондоне. Тогда нам было по тринадцать-четырнадцать, мы было потеряли друг друга из виду — годы эти ушли на то, чтобы попривыкнуть к новой стране. Наконец я увидел его снова, с родителями и с сестрой Массумех, — так вот, он и тогда подхватывал все окрестные бронхиты и простуды. В Англии мы возобновили было дружбу, только за протекшее время мы успели перемениться, земные условности перестали быть для нас пустым словом. Как-то вышло, что теперь я больше сблизился с его сестрой — Масси всегда сопровождала нас на прогулки по Южному Лондону, на велотрек Херн-Хилл, в брикстонский «Рокси», а потом на местную барахолку; мы, точно внезапно опьянев, носились между лотками с едой и одеждой. А бывало, мы с Масси сидели на диванчике в доме ее родителей на Милл-Хилл, и ладони наши под прикрытием пледа подползали одна к другой, ложились внахлест — а сами мы делали вид, что смотрим по телевизору бесконечные репортажи о гольфе. Однажды ранним утром она пробралась в комнату наверху, где спали мы с Рамадином, и села рядом, прижав палец к губам и призывая к молчанию. Рамадин спал в своей кровати. Я попытался было сесть, но она толкнула меня раскрытой ладонью, а потом расстегнула пижамную кофточку и открыла мне недавно сформировавшуюся грудь, расчерченную зеленоватыми тенями росших снаружи деревьев. И вот после этого я услышал покашливание Рамадина, легкий хрип, с которым он во сне прочищал горло, а Масси — полуобнаженная, устрашенная, бесстрашная, смотрела на меня с теми чувствами, с какими совершаешь такие вот поступки в тринадцать-четырнадцать лет.
Мы бросали тарелки, ножи и ложки, оставшиеся от нашей краденой трапезы, в шлюпке и пробирались обратно на свою палубу. В конце концов, во время учебной тревоги, стюард все-таки обнаружил следы наших многочисленных завтраков — в тот день шлюпки спустили на воду, а капитан потом некоторое время искал на борту безбилетного пассажира.
Когда мы пересекали границу между первым и туристическим классом, на часах еще не было и восьми. Мы делали вид, что покачиваемся в такт качанию судна. Я к тому времени уже полюбил этот медленный валкий вальс. А то, что я здесь один, если не считать Флавии Принс и Эмили — так и те где-то далеко, — само по себе было приключением. Мне не надо было держать ответ перед родными. Я мог пойти куда хочу, делать что хочу. А еще мы втроем уже выработали одно правило. Каждый день полагалось совершить хоть что-нибудь запрещенное. А тут день едва занялся, и на то, чтобы это исполнить, у нас еще было очень много времени.
Когда родители мои разошлись, произошло это без шума, без выяснения отношений, однако и тайны из этого не делали. Представили это скорее как недоразумение, не как катастрофу. Так что мне трудно сказать, до какой степени проклятие этого развода пало на мою голову. Не припомню, чтобы оно на меня давило. Утром мальчик выходит за порог и проводит весь день в круговерти своего едва нанесенного на карту мира. Впрочем, юность моя была полна опасностей.
В первые свои годы в пансионе при колледже Святого Фомы в Маунт-Лавинии я очень любил плавать. Мне нравилось все связанное с водой. На школьной территории имелся бетонный желоб, по которому во время муссонов стекала вода. Там возникла игра, в которую играли некоторые пансионеры. Мы прыгали в воду, и нас уносило течение — кружа, переворачивая с боку на бок. В пятидесяти метрах дальше имелась веревка — мы хватались за нее и вылезали на сушу. А еще в двадцати метрах желоб соединялся со сточной трубой, которая уводила под землю, в бездонную тьму. Куда именно, мы так и не узнали.