Читаем Кошмар: литература и жизнь полностью

Что я скрытен – это совсем другое дело. Скрытен я из боязни напустить целые облака недоразумений моими словами, каких случалось мне немало наплодить доселе; скрытен я оттого, что еще не созрел и чувствую, что еще не могу так выразиться доступно и понятно…

Н.В. Гоголь. Из письма С. П. Шевыреву

Итак, «Нос» – это вполне сознательная провокация, испытание пределов того, что сознание читателя способно вынести от литературы, проверка, как далеко может зайти автор в своих попытках преобразовывать его и экспериментировать с ним. Где пролегает предел, за которым литературная реальность повествования становится неубедительной и где автор не может больше рассчитывать на покорность и доверие читателя? И есть ли он вообще? Ибо писательский талант явно оказывается в состоянии сделать для своего читателя реальность описываемого кошмара более реальной, чем банальная повседневность [89] .

Опыты Гоголя касаются не только вопроса о границе между «ужасной действительностью» и кошмаром, грань между которыми зыбка («все в этом мире условно и зыбко», – говорит почитатель Гоголя Михаил Булгаков). Еще один порог, на который обращает внимание Гоголь, это вопрос о том, в чем состоит различие между реальностью, литературной действительностью и кошмаром. Как и благодаря чему способна литература так воздействовать на восприятие, чтобы позволить описанию кошмара подменить собой непосредственную данность бытия, – вот вопрос, который волнует Гоголя в «Носе». Легкость, с которой читатель отдается его слову, неизбежно ставит перед Гоголем этот вопрос [90] .

Гоголь стремится убедить и нас, и себя в том, что психологическая реальность художественного текста столь же реальна, как и сама жизнь. Однако в петербургском цикле он так и не находит ответа на вопрос о том, чем отличается литературная действительность от кошмарного сна, с одной стороны, и литературная действительность от реальности – с другой. Этот вопрос остается для Гоголя открытым, несмотря на все попытки критиков прочесть его прозу как критический реализм и протест против «николаевской России».

Ибо достаточно представить, что «Повести» были бы сведены к тому, что хочет увидеть в них реалистическая критика – к обличению имперского общества, власти денег, власти чина и т. д., – это были бы фельетоны, а не проза. А если бы «Повести» были только портретом города и его нравов, то сегодня их читали бы только любители русской старины, как читают Гиляровского.

Но предел власти литературы – лишь одна из проблем, которые беспокоят Гоголя. «Нос» – это кошмар, который снится одновременно двум людям, а потом снится всему Петербургу: «…но здесь вновь все происшествие скрывается туманом, и что было потом, решительно неизвестно» [91] .

Гоголь показывает, что кошмар может не только сниться, но и овеществляться – если предположить, что сцена бритья в конце повести и размышления Ивана Яковлевича есть «подлинная литературная реальность». Итак, экспериментируя с природой кошмара, Гоголь ставит перед нами две проблемы – во-первых, может ли кошмар передаваться и как возможна передача ментальных состояний? И во-вторых, возможен ли и при каких условиях прорыв ужасной действительности в жизнь, овеществление кошмара? Ответ на этот вопрос, правда отличный от того, который нашел Гоголь, даст современная культура почти два столетия спустя.

Ибо Гоголь жил в эпоху до рождения социальных и гуманитарных наук, когда такого рода вопросы еще не были полностью табуированы. Тогда их еще можно было себе задавать, и они занимали умы – в частности, Гоголя. Это была его, так сказать, эпистемология, которую он пытался создать, преследуя, впрочем, вполне прагматические цели, а именно желая узнать, как искусство, литература, может преобразовать читателя. А поэтому ему и требовалось понять, каковы границы воздействия художественного слова на читателя и как им можно пользоваться.

«ЗАПИСКИ СУМАСШЕДШЕГО»: ПРОИЗВОЛ БЕССМЕРТНОГО АВТОРА

Еще одно предчувствие, оно еще не исполнилось, но исполнится, потому что предчувствия мои верны, и я не знаю, отчего во мне поселился теперь дар пророчества.

Н.В. Гоголь. Из письма П.А. Плетневу

Поприщин, ухаживая за генеральской дочкой, ужаснулся, узнав из письма собачонки, что его волосы похожи на сено.

В. Шкловский

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука