Это, вероятно, как-нибудь там померещилось, или вышло что-нибудь другое, а не то, что действительно было; или, вернее, это я сам ходил… и себя как-нибудь там принял совсем за другого… одним словом, совершенно невозможное дело [268] .
И повествователь, и герой расценивают происходящее как кошмар [269] , прямо сообщая, что ощущения Голядкина наяву легко спутать с кошмарным сном. Героя посещают провидения, в своих снах он ищет подтверждения того, что происходит в ним наяву, ибо эта «явь» не что иное, как полноценный кошмар с характерным «замиранием крика на губах»:
Кругом было мутно и не видно ни зги. Трудно было отличить, куда и по каким улицам несутся они… Господину Голядкину показалось, что сбывается с ним что-то знакомое. Одно мгновение он старался припомнить, не предчувствовал ли он чего-нибудь вчера… во сне, например… Наконец тоска его доросла до последней степени своей агонии. Налегши на беспощадного противника своего, он начал было кричать. Но крик его замирал у него на губах… [270]
Чем ближе мы к встрече с двойником, чем больше поэма превращается в полный кошмар и чем меньше у читателя оснований верить в реалистичность описываемого, тем энергичнее настаивает автор на «правдивости» рассказываемой истории. Он впервые указывает нам на ее «правдивость» в самом начале, когда поэма дает еще крайне мало оснований сомневаться в ее реалистичности, а Голядкин стоит на черной лестнице квартиры Олсуфия Ивановича:
Обратимся лучше к господину Голядкину, единственному, истинному герою весьма правдивой повести нашей [271] .
Настойчивость автора в этом месте кажется не вполне обоснованной – ну, стоит герой на черной лестнице, а почему бы нам и сомневаться в этом? Что ж тут такого неправдоподобного? Но и через две страницы, когда действие вроде бы по-прежнему никак не выходит за пределы банальности, Достоевский снова поспешит уверить читателя, что рассказываемая им история абсолютно правдива:
Вот в таком-то положении, господа, находим мы теперь героя совершенно правдивой истории нашей, хотя, впрочем, трудно объяснить, что именно делалось с ним в настоящее время [272] .
В том ли дело, что автор хочет подчеркнуть реалистичность описания и добиться таким незатейливым способом эффекта литературной реальности? Или в том, что герой на самом деле только воображает себе и свое стояние на лестнице, как и все последующее? А поскольку все дальнейшие события поэмы крайне напоминают погоню майора Ковалева за носом, не говоря уж о правдоподобии самого образа двойника, то мы, читатели, конечно, имеем все основания для некоторого недоверия. На протяжении всей поэмы неясность грани между литературной реальностью и сном только нарастает, а автор продолжает уверять нас в том, что все происходящее – достовернейшая и правдивейшая история.
Конечно, Достоевский, говоря о «правдивейшей истории», вовсе не обманывает читателя и не лукавит с ним, как, бывало, делал молодой Гоголь. Эта история является правдивейшей не благодаря ее сюжету, а в силу глубокой психологической подлинности воссозданного особого ментального состояния кошмара, наблюдать, анализировать и оценивать достоверность которого читатель и приглашается автором. Проступая сквозь ткань литературной реальности, кошмар противостоит ей и одновременно наполняет ее собой, отрицает ее и обретает в ней условие своего существования: