О Боже, жалость к себе — такая острая боль. Лучше страдать от сердечного приступа, чем от тупого геморроя. Мне не нужна такая боль. Я ей покажу. Я покажу этой закоренелой девственной сучке! Я погибну, вот тогда она пожалеет. Я ей устрою. Наемся червяков и умру. Забрызгаю кровью всю драпировку в её новенькой машине. Вернусь домой в гробу, буду являться привидением и испорчу ей остаток дней. И она сойдёт в могилу старухой, у которой не нарушена девственность.
В любом случае, мне больше нравятся шлюхи, чем порядочные девушки. А выпивка — лучшая потаскуха из всех, ибо никогда не разочаровывает…
Стены гостиницы стали съезжаться. Надо выбираться отсюда. Пойти куда-нибудь. Куда угодно.
Я решил, что бар гостиницы может быть хорошим убежищем. Там не будет так одиноко, беззащитно и пусто.
О, Шарлотта, зачем ты отвернулась от меня? Зачем? Я по-прежнему тебя люблю. Я схожу по тебе с ума…
Ну ладно, у меня есть ещё друзья. Ты мне не нужна…
Всё-таки нужна.
Не отворачивайся от меня. Я не хочу оставаться один. Я люблю тебя…
Иногда мне кажется, что я знаю, что такое любовь. И я смотрю в твои глаза и знаю, что со мной всё будет в порядке. А, может быть, и не знаю, а, может быть, и не будет, никогда не будет…
Я заказал большую кружку пива и сел за столик в дальнем углу. Посетителей было немного. Налил себе стакан. Снял очки, чтобы ничего не видеть. Я никого не вижу — и меня никто не видит. Я устрица в зелёном. Невидимка. Сам себя не узнаю. Когда вижу своё отражение в стакане, не узнаю своего собственного лица. Оно меняет цвет, искажается, исчезает…
Алкоголь облегчает боль. Я пробую забыться. Не получается. С каждым глотком Шарлотта возвращается ко мне. Мне не нравится это кино. Это проклятый старый фильм из прошлых лет. Но выхода нет. Некуда бежать…
Я напиваюсь, и это притупляет боль. Алкоголь — хорошее лекарство. Я пью, следовательно, существую. Какой философ это сказал? А, неважно. Я с ним согласен.
Чёрт бы побрал этих католиков! В университете, твою мать, я гонялся за ними с палкой по барам, как оставшиеся в живых жертвы Холокоста охотились за нацистами в лагерях смерти. Мне нравилось спорить с ними о догматах, о непорочности Девы Марии и о других вопросах веры, например, сколько ангелов могут уместиться на острие иглы. Когда мы росли, мы жили в разных районах, ходили в разные школы и разные церкви, и, чёрт возьми, были разные…
Они всегда ели рыбу по пятницам, носили медали Святого Кристофера, на панели своих автомобилей помещали пластмассового Иисуса и должны были ходить в церковь, ибо в противном случае наверняка угодили бы в ад. По четвергам, вечером, у них бывал катехизис и всё такое правильное дерьмо. И я чуть было не женился на одной из них. А эти священники-извращенцы и злобные монашки, которые получают удовольствие, лупцуя линейками провинившихся?
Я налил себе ещё пива.
Я же, помимо всего прочего, верю в контроль над рождаемостью. Мне нравится секс, но я не хочу десяток детей. Не хочу ходить на мессу каждое воскресенье. Не верю, что Непорочная Дева была непорочна. Шесть месяцев они инструктировали меня насчёт Шарлотты — этой ерундой они хотели заткнуть мне глотку. Мне понравился ритуал, но не нравилась догма. Тогда я сказал «к чертям собачьим!». Если я не могу быть хорошим парнем, то вообще не буду никаким.
Я спросил священника о таинстве причастия. Вино символизирует кровь Иисуса, правильно?
Нет, сказал он, церковь подаёт настоящую кровь. Таким образом, у них должна быть кровь двухтысячелетней давности, а прихожане должны быть скопищем алчущих крови вампиров и дракул.
Я спросил его о гостии в службе евхаристии. Ведь это не Его тело. Это символ Его тела, не так ли?
Нет, опять не то. Это настоящее тело. Посему у них, вероятно, есть в погребе-холодильнике мумифицированное тело Господне, как раз возле ризницы, и каждое воскресенье они вырезают из него кусок, чтобы накормить тявкающих плотоядных гиен христианства.
Однако я давным-давно перестал верить в волшебные действа. Почему бы мне не верить в то, во что я верю? Почему бы Шарлотте не оставить мне хотя бы это? У неё не было уважения к моей вере. Так почему я должен был уважать её веру?
Я опять накатил пива и пошёл отлить. Бармен мыл стаканы. Пьяный у стойки помешивал палочкой коктейль, заблудившись в своих мыслях.
Мы с Шарлоттой много целовались-миловались. Правда-правда. Я возбуждался и на кушетке её мамаши под одеялом снимал с неё одежду, ласкал её груди, а она стонала от удовольствия. Но потом она говорила «хватит», вставала, пила воду, чтобы остыть, и корила меня.
Я всегда был во всём виноват. Святая и грешник. Она говорила, что я заставлял её грешить против «Го-о-оспода». Я — чёрт, брат Люцифера. Всё худшее в ней — от меня.
— О, — говорила она, — я тоже этого хочу, Брэд, но нам нужно подождать: оставим эту дребедень до свадьбы.
— Что? Дребедень? Ты называешь это дребеденью? Дребедень — это моя задница, Шарлотта Пакетт. А это — любовь. И секс необходим двоим, если они любят друг друга. Вот если бы мы были лесными оленями, тогда другое дело…