Едва возникнув, раковина стала для меня тем необходимым убежищем, той защитой, без которых — не создай я ее — мне вряд ли удалось бы выжить; и тем не менее, пока я ее создавал, мне и в голову не приходило, что в будущем она может пригодиться; напротив, все было как с человеком, воскликнувшим «ба» или «ах»: он мог бы этого не делать и тем не менее делает, — точно так же и я создавал свою раковину исключительно ради самовыражения. И в это самовыражение я вкладывал все свои тогдашние мысли о НЕЙ, все владевшее мной неистовство, все мои любовные помыслы, мое желание существовать для НЕЕ, быть самим собой, и чтобы ОНА была сама собой, и любовь к самому себе, которую я вкладывал в любовь к НЕЙ, то есть все то, что я мог выразить только с помощью этой оболочки, этой завинченной спиралью раковины!
Через равные промежутки времени выделяемая мной масса приобретала яркий цвет и под конец образовала изумительные по красоте полоски, проходившие лучами через все витки. Эта раковина уже не была мною самим и одновременно была наиболее подлинной частью меня самого, внешним проявлением моей сущности, моим портретом в некоей стройной системе объемов и полос, цветов и твердой материи, и вместе с тем она была ЕЕ портретом, в той же самой системе — портретом на редкость точным, ибо в то же самое время и она создавала себе собственную раковину, во всем схожую с моей, и я, сам того не подозревая, повторял то, что делала она, а она, сама того не ведая, делала то, что делал я, и все остальные повторяли друг друга, строя себе одинаковые раковины, как две капли воды похожие одна на другую, так что все осталось бы по-прежнему, если бы не то обстоятельство, что раковины одинаковы лишь на первый взгляд, а стоит к ним приглядеться — и глазу открывается масса мельчайших различий, тех самых различий, которым впоследствии суждено будет превратиться в грандиозные.
Итак, я вправе сказать, что моя раковина росла сама собой, почти без моего участия, ибо я не заботился о том, чтобы она вышла непременно такой, а не этакой. Это, однако, не значит, что я проводил время в бесстрастном созерцании, попросту говоря, бездельничал — напротив, я без остатка отдавался процессу выделения, не позволяя себе ни на секунду отвлечься, ни о чем другом и не думая, а вернее, всегда думая о другом, поскольку о раковине думать я не умел, как, впрочем, не умел думать и вообще; и все же, с усилием создавая раковину, я силился одновременно думать о том, что я создаю ее, или еще что-нибудь, или вообще все те вещи, которые впоследствии можно будет создать. Так что работа была отнюдь не монотонной, поскольку мыслительное усилие, сопровождавшее ее, делилось на бесчисленное множество видов мысли, каждая из которых делилась, в свою очередь, на несметное множество видов действий, каждое из которых могло служить созданию неисчислимого множества вещей, а сам процесс создания каждой из этих вещей и был заложен в процессе создания и роста самой раковины, витка за витком…
II