Эрик задумался. Потом сказал:
— Нет.
Мужчина повернул обратно мимо остатков кухни, остановился и отогнул неприбитую доску, выглянул на улицу. Сказал что-то в ночь, затем пошагал дальше. Его потряхивало, он пританцовывал на ходу, на сей раз бормотал что-то слышимое о сигарете.
— У меня корейский приступ паники. Это оттого, что я столько лет сдерживал гнев. А теперь хватит. Вам надо умереть во что бы то ни стало.
— Я мог бы вам сказать, что у меня за день ситуация изменилась.
— У меня синдромы, у вас комплекс. Икар падает. Вы сами с собой так поступили. Плавитесь на солнце. К смерти вам падать три с половиной фута. Не подвиг, а?
Теперь он стоял за спиной Эрика, и неподвижно, и дышал.
— Что с того, что у меня между пальцами на ногах живет грибок и со мной разговаривает. Что с того, что этот грибок мне велел вас убить, что с того, что ваша смерть оправдана вашим местом на земле. Пусть хоть паразит живет у меня в мозгу. Что с того. Он передает мне шифровки из открытого космоса. Что с того, что преступление реально, раз вы та фигура, чьи мысли и поступки воздействуют на всех, на людей, повсюду. На моей стороне история, как вы ее называете. Вы должны умереть за то, как думаете и действуете. За свою квартиру и за то, сколько вы за нее заплатили. За свои ежедневные медосмотры. Хотя бы за это. Медосмотры каждый день. За то, сколько у вас было и сколько вы потеряли, в равной мере. За потерю не меньше, чем за нажитое. За лимузин, который вытесняет воздух, нужный людям в Бангладеш, чтобы дышать. Хотя бы за это.
— Не смешите меня.
— Не смешу вас.
— Вы только что это придумали. Вы ни минуты жизни не потратили на беспокойство за других.
Объект охолонул, он это заметил.
— Хорошо. Но воздух, которым дышите вы. Хотя бы за него. За мысли, что у вас бродят.
— Я мог бы вам сказать, что мысли у меня эволюционировали. У меня изменилась ситуация. Это поменяло бы дело? Вероятно, и не следовало бы менять.
— Не меняет. Но если б у меня сейчас оказалась сигарета, могло бы. Одна сигарета. Одна затяжка. Тогда, наверное, мне бы не пришлось в вас стрелять.
— А есть грибок, который с вами разговаривает? Я серьезно. Люди слышат разное. Бога слышат.
Он не шутил. Он серьезно. Он хотел не шутить, хотел слышать все, что скажет этот человек, до конца выслушать бесформенное повествование о его распаде.
Бенно обошел столик и рухнул на тахту. Старый револьвер отложил, к своему передовому оружию присмотрелся. Может, передовое, может, военные сдали его на слом днем-другим раньше. Он натянул полотенце пониже на лицо и прицелился в Эрика.
— Все равно вы уже мертвы. Вы же как уже мертвый. Как кто-то мертвый уже сто лет. Много веков как мертвый. Короли мертвые. Монархи в пижамах, жрут баранину. Я когда-нибудь в жизни употреблял слово «баранина»? На ум взбрело, ниоткуда, баранина.
Эрик жалел, что не пристрелил собак, своих борзых перед тем, как утром выйти из квартиры. Приходило ли ему это в голову, леденящим предвидением? В тридцатифутовом аквариуме, выложенном кораллами и морским мхом, встроенном в стену из отпескоструенных стеклянных блоков, у него плавала акула. Мог бы оставить распоряжения помощникам — перевезти акулу на побережье Джерси и выпустить в море.
— Я хотел, чтобы вы меня исцелили, спасли меня, — сказал Бенно.
Из-под кромки полотенца глаза его сияли. Упирались в Эрика, опустошительно. Но столкнулся он не с обвинением. В них читалась мольба, с обратной силой, надежда и нужда в руинах.
— Я хотел, чтобы вы меня спасли.
В голосе звучала ужасная интимность, близость такого чувства и опыта, которым Эрику нечего было противопоставить. Ему стало грустно за этого человека. Что за одинокая преданность, и ненависть, и разочарование. Человек знал его так, как никогда не знал никто другой. Он сидел обмякнув, пистолет нацелен, но даже смерть, которую он считал настолько необходимой для собственного избавленья, ничего бы тут не сделала, ничего не изменила. Эрик подвел этого кроткого и всеми брошенного человека, яростного, этого психа, и подведет его снова, а потому Эрик отвел взгляд.
Посмотрел на часы. Так вышло — он глянул на часы. Вот они на запястье, ремешок крокодиловой кожи, между салфетками, прилипшими к ране, и жгутом из желтого карандаша. Только часы показывали не время. Там было изображение, лицо на стекле — его лицо. Это значило, что он ненароком активировал электронную камеру — может, когда выстрелил в себя. Приборчик до того микроскопически утонченный, что почти чистая информация. Чуть ли не метафизика. Она работала в корпусе часов, собирала изображения в непосредственной от себя близости и передавала на стекло.