Люлю, не приставай, что подумает ксендз каноник! Люлю, что ты, ничего плохого просто подумать не может ксендз каноник! Люлюсь, если бы ты видел, как у тебя щека трясется! И вдруг… Мы сворачиваем в сторону. Пересекаем долину, крутой и едва заметной тропой выезжаем вверх и вбок! Мы были в ущелье, которое сужалось, но за ним открывался боковой, побочный овраг, и мы, уже полностью отрезанные, трусили рысцой среди новых вершин и откосов… и все перекосилось… и новые деревья, травы, скалы, такие же самые, но совершенно другие, новые и вкось заклейменные нашим поворотом вбок, с главной дороги. Да, да, да, думал я, он мог сделать нечто эдакое, у него было что-то на совести.
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью,[7]
Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.Два часа пополудни. Просторное место, вроде котловины, луг, сосны и ели, много валунов, разбросанных по лугу, дом. Деревянный с верандой. В тени, за домом, ворота, которыми проехали Войтысы с Фуксом и с другой парочкой возлюбленных. Они появились в дверях, гомон, приветствия, встреча, хорошо доехали, давно приехали, сейчас, так, эта сумка здесь, будет сделано, Леон, возьми бутылки…
Но они были как бы с другой планеты. И мы тоже. Мы находились здесь, но оставались в другом месте – и этот дом был попросту не тем домом… а тем, который там остался.
7
Все происходило в отдалении. И не тот дом отдалялся от нас, это мы от него отдалялись… и у этого нового дома в пронзительной и затерянной глуши, о которую тщетно бились волны нашего шума, не было собственного бытия, он существовал лишь постольку, поскольку не был тем… Я сделал это открытие, как только мы вышли из коляски.
– Пустенько здесь, ни живой души, весь домус для нас, умирать не надо, главное дело перекусить, эй, братья соколы, дайте мне сил, ну что, как говорисиум, пейзажус, как соколик, потом увидите, сначала на зубок, на зубок, перекусим, перекусим, марш, марш, allons, enfants de la patrie![8]
– Леон, ложечки из саквояжа, Лена, салфетки, прошу вас, устраивайтесь, садитесь, где каждому удобнее, пан ксендз, сюда, сударь, пожалуйста. – На что отвечали: будет сделано! Слушаюсь, мой генерал! Ну, садимся! Еще два стула. Пир горой! Прошу вас, пани, сюда… Подать мне салфетки!