Ты вот все в тетрадку черкаешь, — говорит он мне, приостановившись. — Где какая живность по тайге живет, где озера да речки добытные. Всякие там крестики да нулики ставишь. А ты бы лучше людей о Макаре спросил. Все это зачеркал бы в тетрадку-то. Да и дал бы людям, которы тебя попроворнее, чтоб все это дело до ума привели да пользу вывели. Сам, однако, жил с Макаром-то. О том по тайге говорили. Помнят тебя. А ты не помнишь. Они навроде как на одно лицо для вас-то, приезжих…
— Ну это ты, Чироня, напрасно. Я людей запоминаю.
— Не серчай. Наглядно, может, и помнишь. А душою слышишь. Не серчай. У меня нынче расположение к разговору. Давай-ка зашабашим тут вот. Дело к вечеру. Я тебе про то, как Макар помирал, расскажу, про то, как он впервые тайгу покинул и к ней вернулся с людьми проститься. А завтра поклонимся его могилке, да и в обратную.
Мы остановились на ночевку, не доходя до Балдыдяка Макара Владимировича всего каких-то трех часов пути. Время было еще за полдень, и сила в ногах была, и олени легко несли небольшую поклажу, но я не стал протестовать и согласился провести ночь у Громливого порожка речки Окунайки.
В тот день до поздней ночи Чироня рассказывал мне многое, в чем я убедился позднее, что еще не раз пережил, думая о рассказанном.
Речь его была настолько точна и проста, что я не слышал его голоса, я словно бы присутствовал при всем том, видел все своими глазами. Поэтому рассказ Чирони воспроизвожу так, как будто незримо присутствовал рядом с Макаром Владимировичем с момента его последней охоты и до последнего вздоха Ганалчи.
Иван Иванович Ручьев приехал на Усть-Чайку поздней осенью. Реки еще не стали. Черная, словно бы загустевшая вода лениво волокла на себе сало, холодную шугу. После осенних ливней размякли авиапосадочные площадки. И первые остудные морозы еще не успели сковать землю. Каждую ночь бусинил снег, горизонты заваливали рыхлые расползшиеся по всему окоему облака. За ночь выбелит тайгу, прихватит морозец. Взойдет солнце ленивое, но все еще теплое, мазнет щетинистой кистью лучей, и снова черные, желтые, серые да зеленые краски лягут по белому покрову.
Все-таки изловчился секретарь. Сумел выскочить на спецрейсе из Буньского. «ЯК-12» высадил его на одну из немногих действующих еще площадок в село Верхняя Дема. Отсюда ушел Иван Иванович в тайгу на Усть-Чайку. Ехал секретарь к Макару Владимировичу. Слышал, совсем сдал старик, лежит пластом в чуме, сломала его болезнь. Ехал в надежде с первой же погодой вывести охотника в Буньское, а потом в клинику, в областной город к известному хирургу-онкологу Потапову. С Потаповым договорился сам по радиотелефону. Может быть, чем-нибудь поможет профессор. Макар Владимирович, рассказывали секретарю по осени его родичи, ничего есть, не может. Не проходит пища. Сам себе настои варит — пьет, этим только и держится. Первый белотроп застал Ручьева в пути в одном переходе до стойбища Почогира. Разом легкий продувной снег, словно бы кисейная завеска, прикрыл землю. Высветил все вокруг радостью, принес с собой крепкий без оглядок мороз. Чисто стало в мире — зима легла.
Неделю, другую поторосится, поупрямится Авлакан-река и затихнет, угомонится до весенней лихой ростепели. По озерам лег ледостав.
Вот в такие дни, когда все вокруг словно бы обновилось, так захочется жить, что отпрянет вдруг от сердца любая забота, и улыбка ляжет на лицо без причины, и глаза засмеются всему, что видят, и слух уловит какую-то мелодию, пришедшую из детства. Потому что детство, каким бы оно ни было у человека, всегда таит в себе счастливый час ли, день, счастливый, без тени, без пятнышка.
Ручьев ехал к умирающему и все-таки не мог не радоваться тому, что пришло в мир с первой по-настоящему зимней порошей. Радость эта стала еще большей, когда встретился он подле стойбища Усть-Чайка с тем, ради которого ехал сюда многие дни по осеннему непролазу тайги.
Макар Владимирович вышел к нему навстречу путиком и поджидал Ручьева у Большого Аянчу.
Был он в легонькой заячьей кухлянке, в мягких вывороченных чикульмах и в видавших виды черных штанах «чертовой кожи». Новый, вероятно, недавно сшитый лисий треух сбит на затылок, и желтый, в глубокую морщинку лоб охотника казался огромным. Макар Владимирович сидел на колодине, положив на колони старенькое, истертое не только по ложе, но и по стволу ружье, и мастерил что-то из березовой плашки тоненьким лезвием крохотного ножа. Он спокойно, будто рассчитывал каждое движение, поднялся навстречу приехавшим (с Ручьевым шли на Усть-Чайку два сына старика — Иосиф и Владимир).