Шостак откинулся к стене, тихо смеясь, взял стрелку луку, откусил, пожевал.
— В козловском соборе пел на клиросе, это верно. (Он задумался, но тотчас покосился на Извекова недобро.) Ты меня по лесам не за то ведь ловил, что я певчий?
Он подождал ответа. Извеков молчал. Шостак поднял взгляд к матице, губы его обиженно что-то пошептали.
— Я человек музыкальный, — сказал он со вздохом. — Мне много говорили — учись, Иван, вторым Собиновым сделаешься. Тенор у меня был атласный. И нынче еще, как запою, народ за меня — в огонь так в огонь. А женщины… Девицы эти… Да что себя растравлять! Пришла война, забрали в солдаты. Очень меня оскорбило, что природного таланта не пожалели. А там уж поехало…
— Что же от белых сбежал? Не сладко?
— Я за сахаром не гоняюсь. Мне справедливость подай, вот чего хочу! Справедливости! — чуть не зарычал Шостак и грозно побил себя в грудь кулаком.
— В бандиты пошел за своей эсеровской справедливостью?
— Не за своей, а за моей и твоей, твоей человечьей, а не милицейской, и вон за его, и за его, за всейной, мирской! — повел Шостак рукою на окно и пропел: — Ребята! Разливай по чарочкам, потрудися! Да чтоб никого не обделять! По-божески! Слышишь, в нос бараниной шибнуло?
Шум скоро закружил по горнице винтом, на столе появилась третья четверть, в сенях пробовали песню, кто пристукивал прикладом по полу, кто завел спор. Воронкин с кем-то обнимался, какой-то малый голосил через головы бабынькам, чтоб они сбегали в погреб — поскрести по днищам кадушек — не осталось ли чего соленого, квашеного.
Шостак неожиданно забеспокоился, озирая опьяневших людей своих, да, видно, и по себе заметил, что хмель в нем не спит. Он опять пригнулся к Извекову.
— Лучше разоружи, а то вино ударило в головы. Не знай, что может случиться. Народ горячий.
— Ты не стращай, — сказал Извеков, — а скорее дай приказанье. Я приказывать не буду.
Шостак раздумывал. Извеков следил за ним настороженно, — не угадать было, что бродит в уме у избалованного послушаньем, самовольного вожака. Долго ждать, как дело само собой пойдет дальше, казалось опасным, но вмешаться в него было, пожалуй, еще опаснее: люди только разгуливались, заливая вином горькие свои росстани. Нанеси обиду их гореванию, разве не могут они со зла повернуть на попятную от своего раз принятого решения? Извеков положил про себя выждать еще пять минут — что будет? — и посмотрел на часы. Шостак мгновенно ожил, приметив его движение.
— Тревожишься? — С участливой издевочкой спросил он.
— Нет, — спокойно ответил Извеков, — только смотрю, куда девалась у тебя лесная храбрость? Раз твой собор преподобный постановил сдаться, чего же ты мямлишь?
— Ты не промах, начальник, — ухмыльнулся Шостак. Вдруг почти шепотом, но очень ясно и строго он спросил:
— Что ты давеча, в лесу, сказал про красавиц? Моя — жива?
— Жива. Сдержишь слово до конца, жива и останется.
— А что конец?
— Сейчас сложишь оружие, завтра — в сельсовет с повинной.
— Это не конец. Это кончик, — пробормотал Шостак. Губа его в усиках дрогнула, скривилась. Помедлив, он отпил глоток из стакана. Лицо его сморщилось, но он пересилил отвращение, поманил пальцем своего подручного, сидевшего от него слева. Тот перегнулся через стол.
— Угомони их, — велел Шостак.
Парень встал, приподнял полу своего солдатского френча, вынул из коротких ножен на поясном ремешке финку, обушками ее звонко постучал в пустую четверть. Люди не спеша стихли.
— Атаман говорить будет! — угрюмо объявил парень.
Извеков видел, как Шостак сучил неуемными пальцами на коленях, потом сжал кулаки, уткнул их в край столешницы, с трудом поднялся.
— Скажу вам это слово, братцы, и нет больше моей воли над вами, — исполняю свое полномочье. Пора. Сколько сокол в небе ни летай, а на землю сядет. Не просили мы крестить нас в крови, да уж семь лет, как силком в купель нас окунули. Коркой покрылись сукровичной с головы до пят. Смерти не страшимся, да кто ее ищет? Осудят нас или помилуют — что было, того не переделаешь. В войну всяк про правду трубит, да только верх берет сила. Я тоже свою совесть не заспал, — как хотят, пускай обо мне думают. Не на разбой вас вербовал. Сами как понимали, так поступали. За веру вашу кланяюсь вам, а в чем повинен — отпустите.
Он поклонился, едва не тронув стол головой. Никто не шелохнулся — сидели, стояли бессловесно, и у всех опущены были глаза. Шостак окинул избу пылким взглядом, не встретил в ответ ни одного прямого взора и тоже опустил воспаленные веки. Негромко затем припечатал кулаки к столу, задел и подхватил стакан — не дал опрокинуться, только плеснул мутным вином на выскобленные добела доски. Распрямился, немного повысил голос:
— Слушай, ребята, мой последний приказ.
Он сухо закашлял, скулы его потемнели, кадык челноком скользнул под подбородок, опустился. Он напряг дыхание.
— Приступить к сдаче нашего оружия Советской власти!
В избе по-прежнему не двинулся ни один человек. Шостак ногой толкнул колени Извекова, молча протиснулся между ним и столом, подступил к людям у печи, развел их на стороны руками.