— Мы расстроены, — сказал Алеша, и видно было, как он сдерживает себя, — наши силы расстроены, и нам надо собраться. Собраться под непрестанными ударами. Не время рядить и судить, как все случилось. Мы стоим перед событием, как оно есть, как сложилось. Надо действовать. Больше ничего. А в Красную Армию я верю.
Он встал, одернулся. Отец каким-то примиренным движением дотронулся до борта его шинели.
— Еще две минуты… Ну?!
Алеша послушался и, садясь, взглянул на отца с улыбкой:
— Тогда, если позволишь, — о чем ты прежде говорил. Мы — не те, кто приходил под это дерево. Мы не бедные. А если сейчас все еще продолжаем слишком много терять — потом наживем. Богатство не само родилось. Были б руки да голова.
— А коли голова с плеч?
— Одному снесут, у десятерых останется.
— Щедро! — горько усмехнулся Пастухов. — Сколько это выйдет от двухсот миллионов? Не на износ ли делаешь ставку?
Алеша, кажется, не слышал отца.
— Мы с товарищами полчаса назад сидели на этой скамье.
Он поднял голову и посмотрел в темное разветвление дряхлого, с залатанными дуплами, но еще могучего ствола, к которому подвешен был небольшой колокол.
— Наверно, все мы думали о том же, о чем ты. На наш лад. По-своему. Я им сказал, что если бы Толстой был жив, то не странники, не пришельцы теперь дожидались бы его, чтобы он к ним вышел из дома, а старик сам выбежал бы, и начал бы бить набат в этот колокол, и звал бы людей, скликал бы их на защиту сердца, о котором ты так хорошо мне сказал. Спасибо тебе…
Пастухов невольно поднял голову и смотрел вверх вместе с сыном, у которого дрогнул и вдруг отяжелел голос.
— Но сердца, сердца, — проговорил Алеша с жаром, — сердца у нас никому не вырвать. Оно слишком у нас велико!
Пока Алексей говорил, Пастухов не отрывал глаз от мутно-зеленого немого тела колокола, как бы ожидая, что оно вот-вот зазвучит, и от ветвей вяза, похожих на разогнутые руки громадного человека, который тяжеловесно потянулся после глубокого сна и так замер.
Но едва Алексей смолк, он опустил голову и отстранился, чтобы яснее разглядеть — кто же произнес столь удивительные слова, что разве лишь ему одному, Александру Пастухову, они могли прийти на ум? Лицо Алеши было ярко, как в детстве, и во взоре его было что-то легкое, свободное, точно он собрался куда-то взлететь.
Отец обхватил его плечи, притянул к себе.
— Милый мой. Милый и, вижу, гордый. Мой прежний Алеша! Алешка!..
Он шутливо оттолкнул его и, маскируя внезапную растроганность своим брезгливым полубормотаньем, чуть приоткрывая губы, сказал:
— Испитой, шкелет усатый… табачищем провонял до костей. Ты же ведь не курил никогда, а?
— Закуришь! — сказал Алексей значительно.
— За-ку-ришь! — со смехом протянул отец. — Что же не скажешь ничего о здоровье? В первую минуту ты показался мне бледным. Как ты в походах, — ты же ведь нежный!.. И потом, так любил задумываться, а?
— Солдат из меня, думаю, может выйти, — слегка заносчиво ответил Алексей. — Нас на одном переходе догнал отряд мотоциклистов. Немцев. У них автоматы, у нас винтовки. Тут не задумаешься. Главное — они на шоссе, а мы в низине, рассыпались по кочкам. (Он мимолетно ухмыльнулся.) Кочки нас, правду сказать, и выручили. Я только когда огонь кончился и дали драпу, подумал, что меня ведь могли убить.
— Кто дал драпу? — строго спросил отец.
— Как кто? Немцы, конечно! Пастухов засмеялся:
— Почаще бы такое «конечно»… А что не подумал, что могут убить, — уже хмурясь, проговорил он и, набирая глубоко воздух, кончил неожиданно — Эх, милый мой!
— Пора, — спохватился Алексей.
Они поднялись вместе.
— Поразительно все-таки, что мы встретились, — больше с грустью, чем с удивлением сказал Пастухов.
— Ты знаешь, — в тон ему отозвался Алексей, — поразительно, что приехал сюда я. А что тебя я здесь встретил, меня как-то перестало удивлять. Нет, правда! Мне кажется, тебя должно было что-то сюда привести. Может, в эти дни ты должен был себя упрочить прикосновением к самому драгоценному в своей жизни, которую — ты прав! — грозят отнять…
Он сказал что с участием, но отцу послышалось в его голосе превосходство.
— Упрочить?.. Ты довольно проницателен, — улыбнулся Александр Владимирович снисходительно. — Надо же, как выразился небезызвестный писатель, чтобы человеку хоть куда-нибудь можно было пойти… Ты даже мне льстишь… или это, вернее, лестно, что ты так думаешь обо мне… что именно здесь, около этого дома, заключено для меня самоё драгоценное. Ты, значит, еще не махнул на меня рукой?
— В этом смысле я никогда не махну на тебя рукой, — спокойно ответил Алексей.
— Мирси, — сказал Пастухов, коверкая произношение и с ужимкой, на которую сам тотчас же обиделся, устыдившись, что самолюбие так уязвлено откровенностью сына.
Алексей повел кверху одной бровью и помолчал, но, посмотрев на отца с его надуто-подобранной губой, еще спокойнее и сердечнее выразил, как ему представилось, непонятное свое чувство:
— Я знаю, тебя должен был привести сюда твой талант. Он тебе дороже всего… Я восхищался им с детства. У меня это осталось до сих пор. (Он приостановился немного.) Я гордился твоим талантом…