Пастухов глядит через смотровое стекло прямо перед собой. «Кадиллак» мчится по широкой линейке Минской магистрали. В боковое опущенное окно жужжит Встречный ветер, пропитанный горячим духом асфальта, еще мягкого от дневного пекла. Солнце уже опускается, и на северо-западе облака золотятся. Далеко впереди линейка шоссе кажется кинжалом, положенным на землю. Асфальт отсвечивает краской заката, и похоже, что кинжал окровавлен… Вчера сообщалось о новом налете бомбардировщиков на Минск. Что будет сообщено завтра? Каким еще варварством, каким срамом покроет себя восславляемая на всех перекрестках цивилизация Запада? Какими еще жертвами, какой отвагою ответит народ, снова вынужденный кровью отстаивать советскую землю от нашествия врага? Что там сейчас, на другом конце этой новой, совсем недавно отстроенной магистрали? Как знать. Но вовремя, к самому сроку протянут на запад ее отшлифованный кинжал… Вдруг Пастухов увидел, как там, где склоняется солнце, прикрывая его, выпучилось громадное темное облако с отливом голубиного пера посередине и с огненной оторочкой по краям. Оно повторяло контур сфинкса, но вместо львиной головы несло остроносую морду павиана. Сфинкс не менял очертанья, не двигался. Только оранжевый хвост, обнимавший поджатые лапы, медленно вело книзу, будто страшилище собиралось им щелкнуть.
— Смотрите-ка, Матвей Ильич! — показал Пастухов на небо. — Жуть!
Он поежился, продолжая разглядывать странное облако, потом беззвучно засмеялся и посмотрел на шофера.
Матвей сидел строгий, сосредоточенный. Его челюсти, обычно игравшие мускулами, когда он не хотел отвечать, были крепко сжаты. Он по-шоферски быстро повернул голову вправо, косым взглядом задел Пастухова, остановил глаза на облаке и опять вперил их в даль дороги.
— А правда, страшно, — сказал он после молчания и набавил скорость.
«Черт знает! — немного насмешливо подумал Александр Владимирович. — Не хватает еще дожидаться небесных знамений!..»
«Кадиллак» брал отлогий подъём, и впереди постепенно открывалась близящаяся навстречу длинная колонна машин. В голове колонны катился «газик» с опущенным тентом, поверх которого вспыхивало на коротком древке воинское знамя. Командир, стоя позади древка, плыл в легкой скорлупке автомобильного кузова и, словно капитан буксира, наблюдающий за караваном, посматривал за следовавшими тягачами с пушками на прицепах.
Матвей сбавил ход. Можно стало приметить загорелые лица красноармейцев, плечом к плечу сидевших на тягачах. Гусеницы, скрежеща, выжимали на асфальте рубчатые дорожки глубокого следа, а бежавшие за тягачами прицепы тяжкими колесами стирали рубцы и наносили на шоссе елочку резиновых покрышек.
Грохот колонны, и эти тесно сидящие расчеты артиллеристов на тягачах, и обтянутые брезентами, прямые, точно гигантские указки, стволы орудий на прицепах — все это изредка встречал Пастухов и прежде по той же дороге к себе домой. Но его поразило, что передвижение артиллерии сейчас наполняло чувство чем-то чрезвычайно значительным, как будто по виду знакомая картина могла вместить в себя смысл наступивших событий.
Надо было поворачивать влево, и Матвей остановил машину, пропуская колонну. Тогда положенные дистанции между бегущими орудиями стали казаться длиннее, сам бег медленнее, скрежет тягачей пронзительней. Пастухов старался лучше вглядеться в красноармейцев, но движение сливало их в короткие полосы, мелькавшие мимо, он не мог ухватить глазом ни одного лица в отдельности, и от этого люди чудились составной частью катившихся стальных машин.
Когда колонна прошла и «кадиллак» свернул с магистрали на лесную дорогу, воздух все еще пропитан был газами бензина, горелого масла, вонью перемятого асфальта, и далекое грохотанье тягачей долго не угасало в ушах. Пастухову хотелось как-нибудь выразить возбужденные свои чувства, но то, о чем он думал, представлялось ему слишком отвлеченным для Матвея, и он сказал первое, что подвернулось на язык:
— Хороша тяжелая наша артиллерия, правда?
— Это зенитки.
— Я понимаю. Я про калибр.
— Калибр средний, а не тяжелый.
Снисходительность, с какой неторопливо отвечал Матвей, остудила Александра Владимировича. Он был небогат военными познаниями. Но, наделенный уменьем держать себя с достоинством, скромно переменил специальный разговор на общедоступный.
— Исковеркают асфальт гусеницами. Жалко шоссе.
Матвей выдержал куда более продолжительную паузу, чем раньше.
— Людей жальче, — нахмуренно сказал он.
Пастухов поднял брови: пожалуй, слово как раз было тем самым, что залегло в мыслях, о чем бы он ни начинал думать. Жалко людей, жалко себя, жалко налаженной, такой содержательной жизни, которая вот-вот, наверно, разладится и рухнет. Не таится ли в душе шофера нечто очень близкое тому, что не пускает Александра Владимировича в эти душные дни вздохнуть полной грудью? Бог его знает, этого Лялю! Очень может быть, Юлия Павловна справедливо считает его весьма деликатным созданьем.
— А как по-вашему, Матвей Ильич, деревня лихо будет драться?
Веригин ответил сразу, но словно бы с неудовольствием откалывая словечко за словечком: