— Сержант Устюгов Андрей, выйди из строя… И Юрка, выйди… Чует мое сердце, что Зигель клятый нащупает наши землянки. Вот-вот нащупает. Так что вы подготовьтесь к встрече фашистов… Ежели трое суток минет после нашего ухода, а они не заявятся, идите вдогон за нами… А ты, сержант Андрей Устюгов, будешь все это время в подчинении у рядового, как ранее не оправдавший своего командирского звания. Не обессудь, но так будет. И он мне, когда встретимся, доложит, как ты вел себя при выполнении этого задания. На предмет того доложит, достоин ли ты своего сержантского звания… Вопросы есть?.. Разойдись!
Когда капитан Кулик очнулся, женщина уже не кричала. И соседи не стонали. Он был несказанно рад этому: казалось, голова на маленькие кусочки вот-вот разорвется от любого звука.
Не было сил перевернуться на живот. Да что перевернуться — вот она, кружка с водой, рядом, от жажды все внутри ссохлось и горит, а у него нет сил дотянуться до нее.
Хотя, может быть, он боится? Боится боли, которая неминуемо и с еще большим неистовством вонзится в каждую клеточку его еще живого тела?
Может быть, и так…
Болит все, но особенно сильно ноги. Они перебиты железным прутом.
Ох, ноги, ноженьки…
Как бывало уже не раз, замок заскрежетал внезапно, и сноп яркого света ударил в одиночку, скользнул по стенам, остановился на полу, где, скрючившись, лежал он, капитан Кулик.
А вот властного окрика не последовало. Немцы просто подошли, склонились над ним, заглядывая в глаза. В одном из них он узнал врача — брюхо на тонких ножках. Того самого, который в первые дни накладывал повязки на его раны, а позднее — показывал, куда наносить удар железным прутом.
Врач напоил его, сделал укол, от которого боль исчезла и по телу разлилась приятная теплота.
Потом его, капитана Кулика, осторожно положили на носилки и понесли через двор, понесли по знакомому коридору, в тот самый кабинет, откуда он ни разу не ушел в сознании.
Яркое солнце заглядывало в окна кабинета, и, будто позолота, его лучи лежали на недавно выскобленных половицах.
— Ах, капитан, как хороша жизнь! — сказал фон Зигель. Он стоял у окна и любовался белыми облаками, которые неслышно скользили по голубой глади: — Весна идет, капитан, весна… Представьте на минуту, что вы сидите в садике у своего дома, а кругом цветы. Очень красивые и разные цветы. И все они источают аромат, и вам дышится легко-легко. А неподалеку, на лужайке, играют ваши дети… Вы кого бы хотели иметь; сына или дочку?
— Много сынов… И чтобы все они стали солдатами…
— Что ж, солдаты — опора империи… А каких женщин вы больше любите? Брюнеток или блондинок? Лично мне, откровенно говоря, цвет волос безразличен, другое в женщине главное: она должна быть здорова и в меру упитанна, чтобы рожать нормальных детей… А ваше мнение?
— Раньше об этом не думал, а сейчас и вовсе не ко времени…
— Наоборот, сейчас вам самое время подумать о семье. Если вы назовете только свою настоящую фамилию — ничего больше! — мы наградим вас наделом земли, поставим усадьбу и дадим денег, чтобы вы смогли обзавестись соответствующим инвентарем, имуществом… Не торопитесь с ответом: право же, все это слишком высокая цена за одну фамилию. Лично я никогда бы не предложил вам такую сделку, но наш гебитскомендант — чудак, и таков его приказ.
Белые облака плывут по голубому небу, плывут себе, плывут…
Капитан Кулик закрывает глаза и устало говорит:
— Не надо… Не буду жениться…
Фон Зигель с видом победителя глянул на своих помощников, сдерживая торжество, не спеша подошел к капитану Кулику, рывком за волосы приподнял его голову и сказал, ласково улыбаясь:
— Я и не это заставлю вас сделать!
Тут голос фон Зигеля куда-то провалился. Сразу же померкло и солнце. Капитан Кулик уже не чувствовал, как врач — брюхо на тонких ножках — лихорадочно торопливо вогнал ему в руку иглу, как чьи-то неумелые пальцы расстегивали у него на груди гимнастерку. Он ничего больше не чувствовал. Даже боли, которая неотступно была с ним все эти дни. Он обрел покой.
Еще через несколько минут его бесцеремонно выволокли на двор и бросили там у входа в подвал, прикрыв окровавленной и драной рогожей. А Трахтенберг равнодушно записал в дневнике комендатуры:
«Сегодня русский, назвавшийся Ивановым Иваном Ивановичем, неожиданно скончался, хотя к нему никаких мер физического воздействия применено не было.
Диагноз — паралич сердца».
Даже в мыслях не было такого у Каргина, но своим приказом он здорово обидел Григория. Выходит, Федор в отделенные попал, Юрка — хоть над одним солдатом да начальник, а он, Гришка, только в няньки и пригоден?
Однако Григорий сумел спрятать свое недовольство: и с Каргиным простился честь по чести, и с Юркой обнялся.
Километра два или три они с Петром бежали ходко, а потом к ногам Петра будто кто гири привязал: стал отставать, через каждые пять минут канючить:
— Отдохнем малость, дядя Гриша…
Сжалился, присели отдохнуть. Тут Петро и сказал: