Я не знал, куда мне убираться, и начал слоняться среди беженцев, с одной стороны, боясь снова встретиться с паралитиком, а с другой – невольно думая, что из всех людей, собравшихся здесь, только с ним у меня были какие-то, пусть самые что ни на есть примитивные, но все-таки отношения. Занятый этими мыслями, я и сам не заметил, как ноги принесли меня к тому месту, где я его оставил. Старика там не оказалось. Потом я увидел группу людей, молча смотревших вниз. Корзина теперь стояла на полу, и старик не сидел в ней, скорчившись, а лежал на дне. Женщины крестились. Он умер.
Сейчас же встал вопрос, куда его перенести, так как к приходу инспектора все должно было быть в порядке. Был открыт физический кабинет и получено разрешение поместить там покойного. Родственники подняли корзину и понесли ее по коридору. Следом шли дочери, внучки и невестки старика, некоторые плакали. Последним шел я.
У самых дверей физического кабинета нам встретилась группа молодых людей, судя по форме, больших начальников. Сняв с головы высокие фески с золочеными орлами, они заглянули в корзину и тихо воскликнули: "О!" Федеральный инспектор выступил вперед и выразил соболезнование родственникам усопшего. Потом, горестно покачивая головой, стал по очереди пожимать руки всем присутствующим. Добравшись до меня, он тоже протянул руку и сказал:
– Соболезную, искренне соболезную.
Я отправился домой только под вечер и с таким чувством, будто прошло уже много-много дней. Стоило мне закрыть глаза, и я видел беженцев с загрубевшими, натруженными руками, сидящих перед тарелками супа. Это и была война. Я узнал теперь ее цвет, ее запах. Война… серый, необъятный, как море, материк, кишащий, словно потревоженный муравейник. Возврат домой значил для меня теперь то же самое, что для военного отпуск: ни на минуту не можешь забыть, что любая вещь, которую ты видишь снова, дается тебе лишь на очень недолгий срок, и она для тебя не больше, чем мираж. Вечер был ясный, на небе догорал багровый закат. Я поднимался по улице между домами и виноградными беседками. Мимо шли военные машины, туда, к горам, к прифронтовым дорогам, к границе.
Вдруг на улице началось движение, люди забегали по тротуарам, зашевелились занавески на окнах овощных лавок и парикмахерских. Отовсюду неслись возгласы:
– Да, да, это он, смотрите, вон там, это дуче, это дуче!
В открытой машине в окружении генералов сидел одетый в маршальскую форму Муссолини, направлявшийся с инспекционной поездкой на фронт. Он смотрел по сторонам и, видя, что люди только изумленно провожают его глазами, поднял руку, улыбнулся и сделал знак, приглашая всех похлопать ему. Но машина ехала быстро и скоро скрылась из глаз.
Я едва успел разглядеть его. И больше всего меня поразила его молодость. Мальчишка, прямо мальчишка, здоровый, как бычок, со стриженым затылком и упругой загоревшей кожей. В его глазах сверкала исступленная радость. Как же, шла война, война, начатая им, он сидел в машине рядом с генералами, на нем была новенькая форма, каждый прожитый им день был заполнен сумасшедшей, лихорадочной деятельностью, а сейчас, в эти летние вечера, он стремительно проносился через города и провинции, и все узнавали его с первого взгляда. Для него это была игра, и он хотел только одного – чтобы и другие приняли в ней участие, хотел, собственно, очень немногого, поскольку и без того уже почти все согласились поиграть вместе с ним, чтобы не испортить ему праздник, а остальные, те, которые чувствовали себя взрослее его и не могли принять участие в его игре, чуть ли не терзались угрызениями совести.
Авангардисты в Ментоне