Состав путешественников, наполняющих вагоны со мною, почти всегда бывает, напротив, разнородный, и этому есть простое объяснение: мало существует таких людей, чтоб они в чем-то были равны мне — тем более одновременно в большом количестве — и тем самым одно мое присутствие уже делало невозможным однородность состава путешественников. Так и теперь: одно место в купе занимал старый полуслепой старик, вовсе не говорящий по-русски (во всяком случае, не выражающий такого желания): он был снизу. Сверху от него расположился я, а на другой нижней полке ехала какая-то старуха, которая все время плакала. Голова у нее была совершенно закутана в шаль буровато-зеленого цвета и оттого напоминала пучок водорослей. Сверху от старухи была девушка, в том смысле, что не физиологически, возможно, девушка, а молодая женщина. Старик и старуха о чем-то поговорили по-карельски, и девушка тоже перебросилась с ними парой слов, но в основном молчала. Старуха, скинув с себя все, даже сапоги (но не шаль), сразу легла спать и захрапела, не переставая плакать. Я хотел поговорить с девушкой напротив меня, которая пока что сидела внизу, на стариковой полке, и смотрела в окно, но не мог придумать, о чем бы завести разговор. Она, девушка, была невообразимо прекрасной, каковы были девушки в те времена, когда я был еще студентом, когда не видно в них никакого недостатка и никакого изъяна. Я хочу сказать, она напомнила мне те времена, сами девушки, конечно, были другими. Она как будто сияла, тем более на фоне старости и уродливости старика со старухой. Вместе с сиянием вернулось ощущение страстного томления по чему-то заведомо несбыточному — и сразу вместе с ним навалилась тоска тех времен. Мне хотелось, чтобы она сказала хоть что-нибудь, хоть пошевелилась — любое слово, любое движение могло нарушить ее безупречность; например, было бы неплохо, если б она сказала какую-нибудь невообразимую глупость, или хрюкнула, или почесалась, или пукнула. В почесывании, впрочем, таилась опасность. Она могла сделать это так, что потом, чтоб исправить содеянное, ей потребовалось бы хрюкнуть уже не один, а минимум два раза. Я поймал себя на том, что любое ее действие рассматривается мною с определенным знаком, плюсом или минусом, и модулем. Минус означал ухудшение привлекательности, плюс — увеличение. Модуль, естественным образом, величину изменения. Конечно, по отношению к любому объекту мысли можно рассматривать по указанному одномерному базису, со знаком и с модулем; тут важен сам факт того, что я начинаю рассматривать объект в таком ключе: это значит, на объект устремлены все мои мысли, т. е. я только о нем и думаю и т. д.
Например, я часто размышляю о женщинах и тогда рассматриваю их по двумерному базису. Одна координата этого базиса (пускай для определенности это будет абсцисса) означает физическую привлекательность, или, с моей стороны, похоть; вторая (ордината) — интеллектуальную привлекательность, желание коммуникации. Любую женщину можно поместить на координатную плоскость с этими осями. Обладать женщиной, расположенной далеко по оси абсцисс, означает трахать ее тело, расположенной далеко по оси ординат — трахать ее мозг. Разумеется, слово трахать допускается здесь и в пассивном залоге. Если женщина находится далеко от нуля по одной из осей, это немного удаляет ее от нуля и по другой. Такие вот у меня правила относительно женщин.
Любое действие моей попутчицы (я тут не старуху, конечно, имею в виду) увеличивало или уменьшало ее положение — я не сказал только, что лишь по одной оси, ординат. Любые глупые слова или поступки могли облегчить мою боль, но не избавить меня от нее совсем, потому что даже если она (попутчица) расположится на нулевом значении оси ординат, то есть покажет себя бесконечно глупой, она все равно останется для меня бесконечно привлекательной в сексуальном смысле. Я не представлял, что может хоть немного приблизить ее в этом отношении к центру координат, где я сидел, как паук.